Благодарности Благодарности:  0
Страница 12 из 12 ПерваяПервая ... 2101112
Показано с 221 по 234 из 234

Тема: Жизнь, как она есть (короткие рассказы).


  1. "
    Всю войну перед нами были немцы.
    А 8 мая немцы кончились..."


    Свидетельские показания
    старшего сержанта, разведчика Семена Арии.
    Архив Зои Ерошок (2015)



    Со знаменитым адвокатом Семеном Львовичем Арией
    я познакомилась пять лет назад, когда делала интервью, к
    оторое вы сейчас прочтете в сокращении.

    Мы говорили о войне и только о войне.
    Ария прошел ее всю, будучи совсем юным человеком.

    …Он был очень строг, фронтовик и адвокат Семен Львович Ария.
    Отважно и смело защищал диссидентов в шестидесятые-семидесятые годы прошлого века,
    потом оппонентов новой российской власти…

    На дух не выносил — ни в чем! — даже малейшей неточности.
    Считал: писатель, рассказывающий о войне, должен сам иметь военный жизненный опыт.

    («Алексей Толстой блестяще писал о судьбах русской эмиграции, потому что пережил все это. Но когда он, не выходя из особняка и полагаясь на воображение, взялся сочинять лубочные рассказы о героях-фронтовиках, получилось смешно и позорно. Например, в цикле «Рассказы Ивана Сударева» есть рассказ «Семеро чумазых». Чумазые — это танкисты, которые в тылу у немцев ремонтируют в лесу свои танки: починяют карбюраторы и заваривают пробоины в пушке. В танках, о которых пишет Толстой, нет карбюраторов, а пушку в лесу не залатаешь… Хоть по телефону бы проверил, что ли…»)
    Но был и очень лиричен, и в жизни, и в своих маленьких рассказах, без сантиментов, сдержанно, по-мужски, с сильными позитивными чувствами. ( «Мы со свояком позволили себе принять по случаю ноябрьских дней и пошли прогуляться по поселку Протасово. Обнявшись, естественно, и для душевности – с песней.
    — Опять профессор с адвокатом гуляют… Опустившиеся люди.
    Это нам вслед местные.
    <…> Минует суровое лютое время — и все вновь воспрянет, возродится и зацветет. Жизнь продолжается, господа! Еще ничего не потеряно!
    Именно это обещание отжившего, казалось бы, леса чуем мы душой и не поддаемся печали, невольно заражаемся разлитой вокруг скрытой и твердой верой.
    <…> Не потому ли и пленяет нас даже невеселый осенний лес, более удачливый брат наш по жизни на этой планете?»)
    Ну разве не классно: невольно заражаться разлитой вокруг скрытой и твердой верой и видеть даже в невеселом осеннем лесу более удачливого брата нашего по жизни…
    Семен Львович Ария не дожил до 70-летия Великой Победы.
    Но в нем было столько «силы жизни», и так хорошо рядом с ним верилось в торжествующий полет птицы — вопреки всему.
    И в чудо — за пределами отчаяния.



    Семен Ария


    Семен Львович Ария родился в двадцать втором году прошлого века.
    В сентябре сорок первого ушел на фронт. Был на фронте до девятого мая сорок пятого года.
    Из армии демобилизовался весной сорок шестого.
    Говорит: «Мужское население моего года рождения было выбито войной поголовно. И то обстоятельство, что я остался жив, не явилось результатом каких-то усилий с моей стороны. Я ничего не избегал. Но судьба все время создавала обстоятельства, которые способствовали сохранению моей жизни. Я верю, что это было предопределено».

    Про себя и свою семью

    «Я родился в городе Енакиево Донецкой области. И тогда это была Украина, и сейчас Украина. Город этот известен только тем, что там большой металлургический завод. На котором работал мой отец. Отец был инженер-металлург в прокатном цеху. Через несколько лет отец перевелся в Харьков в Гипромез (Государственный институт проектирования металлургических заводов). В Харькове прошло все мое детство. Там, в Харькове, я закончил среднюю школу, и там меня призвали в армию. Это был сороковой год.
    В тридцать девятом году вышел закон: кто закончил среднюю школу и к моменту призыва имел семнадцать лет и девять месяцев — призывается в армию. И вот я был призван в армию и уехал служить в Новосибирский институт военных инженеров транспорта.
    Это была срочная служба в армии. То есть институт считался срочной службой. Студенты днем сидели на лекциях, а кончались лекции, и начиналась военная подготовка. Я был и студент, и солдат-срочник. Оттуда и попал на войну».

    Про бомбежку

    «На войне до самого последнего момента никто не верил, что живой останется. Там каждую минуту можно было погибнуть. Сидишь на НП (наблюдательном пункте), даже если тебя не обстреливают, прилетит шальной снаряд — и кранты! А уж если бомбежка авиационная, так это вообще кошмар был, ужас. С ума люди сходили. Просто психически тронулся человек — и всё!
    Помню, на Украине в 43-м сержант Некрасов после очень тяжелой бомбежки, когда кругами примерно девяносто или сто самолетов обрушились на нас и целый час подряд, сплошняком, бомбили, и вот мы пересидели эту бомбежку в щелях, а когда бомбежка кончилась и все вылезли из щелей, Некрасов вылезать отказался. Он был такой — среднего возраста, не молодой и не старый. И вот мы стояли над щелью и убеждали его, чтоб он вылезал. А он молчал, лежал на дне той щели, сжался в комок. Он был просто скован, не мог даже пошевелиться. И говорил нам одно: «Я не выйду». И мы его силой доставали оттуда. Да, вытащили. И он продолжал службу. Но, повторяю, бомбежка — это жуткое дело, и многие сходили от нее с ума».

    Про судьбу

    Зима 1942/43 года. Семен Ария — механик-водитель танка.
    Танковая колонна после долгого марша втянулась в станицу Левокумская. Немцы, отступая, взорвали мост через реку Куму. И наши саперы соорудили временную бревенчатую переправу из того, что бог послал.
    Комбат спросил у саперного начальника:
    — А танк пройдет? Двадцать пять тонн?
    — Не сомневайся! — ответил тот. — Гвардейская работа! Но — по одному.
    Первый танк медленно и осторожно прополз по играющему настилу. Второй добрался до середины и вместе с мостом боком рухнул в поток. Танк Семена Арии был третьим.
    После мата-перемата с саперами и угроз расстрелом комбат привел откуда-то местного деда. Дед обещал указать брод.
    Усадив деда в свой «Виллис» и разъяснив Арии всю меру ответственности как головного, комбат велел следовать за ним.
    Проехали километров десять. А потом комбат легко проскочил по мостику через овраг, но не остановился и не просигналил. Из-за этого танк Семена Арии подлетел к этому мосту на хорошей скорости и рухнул в овраг.
    Всю ночь вытаскивали танк. Догнали колонну. Доложились комбату и влились в строй.
    Все четверо членов экипажа изнурены до предела. Но больше всех — Ария. Он один водитель танка. Другие сменить его не могли по той простой причине, что не умели вести танк.
    А потом случилось нечто — после краткой остановки на перекур двигатель не завелся. Командир бригады приказал: «Сидите здесь, я доложу, завтра пришлю буксир». Колонна ушла, а Семен Ария и экипаж остались. Голая степь. Мела поземка. Ни деревца, ни кустика. И лишь вдали — два сарайчика.

    Сидеть в ледяном танке нет сил. Лейтенант Куц предложил: «Идем ночевать туда… (махнул рукой на сараи). Тебе надо отоспаться (кивнул Арии), поэтому ты первым отстоишь полтора часа, я пришлю тебе смену, и потом будешь всю ночь кемарить». Ария остался у танка с ручным пулеметом на плече. Ни через полтора часа, ни через два смена не появилась. Ария дал очередь из автомата — никакого эффекта. Нужно было что-то делать, иначе можно просто замерзнуть насмерть. Ария запер танк и побрел к сараям. Все спали там как убитые. Лейтенант Куц растолкал солдата Рылина… Ария рухнул на его место.
    А на рассвете, когда вышли из сарая и глянули на дорогу, — нет танка. Рылин спал в соседнем сарае. Происшедшее объяснил просто: пришел ночью, обнаружил «полную пропажу объекта охраны» и, не желая никого беспокоить, лег досыпать.
    Протопав в полном молчании километров десять, экипаж добрался до околицы станицы. Где и обнаружили следы своего танка. Оказалось, ремонтники приехали, увидели танк без охраны и уволокли его на буксире. Где экипаж — понимали, сараи видели, но решили пошутить.
    Шутка обошлась дорого. Комбриг приказал отдать Куца и Арию под трибунал.

    Про трибунал

    Судей трибунала было трое — майор и два капитана. Отпечаток хорошей жизни лежал на их розовых чисто выбритых лицах и на свежих опрятных гимнастерках.
    — Итак, что тут у нас? — майор надел очки. — Виновными себя признаете? Громче. Еще громче.
    Не прошло и пятнадцати минут, как Куца и Арию вызвали обратно, и они оба оказались уже осужденными «именем Союза Советских Социалистических Республик» к семи годам исправительно-трудовых лагерей.
    Это означало штрафную роту.
    — Вопросы есть? — спросил майор.
    — Но мы же не умышленно! — запоздало объяснил Ария.
    Майор сказал:
    — Если бы умышленно, мы бы вас расстреляли.
    Потом их проводили в канцелярию, напечатали приговор и вручили Куцу запечатанный сургучом пакет: «Здесь документы на вас двоих и еще на одного осужденного». У стены сидел мордатый солдат в ладной шинели и хромовых сапогах — старшина Гуськов. Лейтенант в канцелярии продолжал: «Пакет доставите в отдел комплектации штаба армии. Где он сейчас — черт его знает! Но думаю, где-то под Ростовом».
    — Ну что ж, — сказал Куц, когда они тронулись в путь, — пойдем искупать кровью.

    Про таинственное исчезновение

    Идти им предстояло километров триста. Это недели две пути.
    Хотелось есть. В селах на ночевку не пускали. Наконец сжалились две старухи. Разрешили сварить себе каши и дали по стакану молока. Утром доели кашу, попили кипятку со своими сухарями и, оставив старухам полстакана сахару, двинулись в путь. У почти последнего дома станицы Ария понял, что ему надо «присесть подумать». «Иди, — сказали спутники, — а мы тебя подождем у крайнего дома».
    Больше он их никогда не увидел.

    Про одинокого воина

    Их не было. Нигде. Они просто исчезли. Вместе с трибунальским пакетом, со всеми документами.
    Ария и сегодня не знает, что заставило лейтенанта Куца и сержанта Гуськова вдруг бросить его. Я спрашиваю: «Что могло случиться?»
    «Ничего не могу сказать. Они растаяли в воздухе. Для меня это полная загадка. Наиболее вероятное развитие событий — но это чистой воды вероятность! — что этот Гуськов мог заколоть Куца, забрать у него конверт трибунальский, сжечь его и дальше отправиться один. Куда? Своими военными путями. Либо дезертировать, либо влиться в какую-то воинскую часть. Но это все догадки. Куц не мог со мной так поступить. Он законопослушный был человек. Такой же молодой, как я…»
    …Дальнейший путь Семена Арии был долог и тревожен. Дважды заставал в станицах наши воинские части. Но брать его к себе командиры не хотели. Объясняли: НКВД замучает… На седьмой или восьмой день пути Ария совсем отощал.
    Шел от одной станицы к другой в тонком замызганном бушлате до колен, в стопудовых башмаках с обмотками, с жалкой торбой, без оружия. Попутные машины не брали. В дома почти никто не пускал. Еды не давали.
    Он ни на кого не обижался. Тем более что в конце концов отыскивалась (всегда отыскивалась!) добрая душа, которая и в дом пускала, и похлебку давала. И одинокий солдат с протянутой рукой шел дальше.
    Наконец «мирно форсировал Дон и овладел Ростовым». На западе от города был уже почти совсем фронт. Он добрался-таки до отдела комплектации. Там записали его странные объяснения. И согласились «дать возможность пасть за Родину на поле боя».

    Про старлея Леонова, еще не убитого

    Когда я по ошибке говорю «штрафбат», Семен Львович мягко поправляет: «Я был в штрафроте, штрафбат — это для офицеров, а для солдат — штрафрота. Впрочем, и у нас в штрафроте офицеры были».
    Так вот, в штрафроте первым делом капитан Васенин, спросив, «сколько» и «за что», указал на юного офицера: «Это твой взводный, старший лейтенант Леонов».
    В своем военном рассказе «Штрафники» Семен Ария каждый раз при упоминании этого имени пишет: «взводный Леонов, еще не убитый» или «старлей Леонов, еще не убитый…».
    ...Ровно три недели пробыл Ария в штрафроте. А потом был бой.
    В три часа ночи «взводный Леонов, еще не убитый», велел всем подняться на бруствер и без единого звука двигаться вперед.
    — Никаких разговоров. Огонь только после сближения и только по моей команде. С Богом, ребята, мы их одолеем!
    И старлей Леонов повел своих бойцов вниз по полю.
    «Было уже начало марта, снег сел, и нога не проваливалась в него. Мы удачно, незамеченными, прошли большую часть своего пути. Но шорох множества ног все равно звучал в тишине, и за сотню метров от реки мы были обнаружены».
    С немецких позиций взлетели осветительные ракеты. По полю хлынули зеленые и красные струи очередей. («Мы залегли и начали отвечать, целясь туда, где были истоки этих струй. Но наш редкий ружейный огонь был несравним с этой скорострельной лавиной, методично обрабатывавшей свою ниву. В редкие промежутки между очередями мы по команде взводного вскакивали и успевали сделать несколько прыжков вперед, чтобы снова пасть в снег, спасаясь от очередного светящегося веера».)
    «Взводный Леонов, еще не убитый» все поднимал и поднимал их, своих бойцов, в бессмысленные и безнадежные атакующие броски. Ария все время был рядом с взводным. Следовал за ним по пятам, откликался на все его крики и стрелял, стрелял туда, куда велел взводный Леонов. Семен уже было совсем поверил в том бою в свою неуязвимость, прыгнул вперед без взводного Леонова, и тогда тот закричал: «Стой! Там мины!»
    …Потом атака захлебнулась. Она не могла не захлебнуться. Позже Ария узнал: приказ штрафникам о рукопашной схватке и о взятии той немецкой позиции перед Вареновкой был «для балды». Подлинная цель: разведка боем. («Ценой атаки вызвать на себя и засечь огонь пулеметных гнезд и других оборонительных узлов противника. Нас обманули, нам не сказали даже о минном поле у реки. В этом обмане по долгу службы участвовал и наш грешный взводный. Грешный и святой».)
    Но об этом Ария узнал, повторяю, позже. А бой кончился так. Немцы почему-то не стали прошивать контрольными очередями поле, на котором неподвижно лежали штрафники. Близился гибельный рассвет. И тогда «старлей Леонов, все еще не убитый» почти шепотом передал по цепи: «Отходим ползком. Ни звука». Из того боя не вернулись девять бойцов. Около трети их взвода.
    Прошло два дня. Арию вызвали к командиру роты. Командир сказал: на вас подано представление о снятии судимости, от меня благодарность. Ария должен был тотчас же направиться в распоряжение начштаба полка. Попросил разрешения проститься с бойцами и командиром взвода. Капитан Васенин потемнел лицом и вышел из блиндажа. «Нет больше старшего лейтенанта Леонова, — сказал тихо писарь в углу, — расстрелян по приказу командира дивизии». — «За что?» — «За самовольный отход с поля боя. Без приказа взвод отвел».

    * * *

    (продолжение следует)
    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 10.05.2020 в 14:08.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  2. (окончание)


    Семен Львович Ария


    Я расспрашиваю Арию про старлея Леонова: сколько ему было лет, как выглядел, каким был человеком…
    «Года двадцать три. Выше меня ростом. Худой блондин. — Помолчав: — Да, наверное, блондин. Но в основном я видел его в шапке.
    Откуда родом, не успел узнать. Коротких отношений у меня с ним не было. Чисто армейские, командно-подчиненные... Но он не держался с солдатами особняком, а в нем ощущалось это… он держался по-свойски. В штрафной роте были люди преимущественно старше его, таких, как я, немного. И Леонов, несмотря на свой командный голос, старался… понимаете, проявления были такие… человеческого отношения. Не жесткого. Необычно ли это на войне? Нет, на передовой было обычно.
    Да, я всего три недели пообщался с Леоновым. Но он сделал все, чтобы меня отправили в штаб полка с представлением на снятие судимости. Да, сделал это Леонов, «еще пока не убитый».

    Про элемент добровольности

    «Из нашего взвода меня одного представили к снятию судимости. Почему я был выделен? До сих пор пытаюсь это понять...
    Нет, не потому что я там геройствовал. Один журналист как-то меня слушал, слушал, а потом говорит: «Ну, я вижу, вы там не геройствовали, на войне…» И я ему сказал: «Я не геройствовал — я служил».

    Про дезертирство из тыла на фронт

    «Опять же один журналист меня спросил: «А как вы после штрафной роты умудрились попасть в гвардейские минометные части? Ведь это элитные части были. И как туда штрафника могли взять?» Я ему сказал: «Я дезертировал». И его аж качнуло. Он даже дальше ничего спрашивать не стал. Решил, что сейчас будет писать очерк о дезертире Отечественной войны… (Смеется.)
    Я действительно дезертировал. Но — как? И — куда? Я дезертировал из тыла на фронт.
    Вот вам сейчас все расскажу.
    После того как с меня сняли судимость, мне в штабе дивизии выдали направление: во 2-й запасный армейский полк. Полк находился в городе Азове. Практически это на фронте, но немножко в тылу. Ростовская область, на море. И я пошел пешком в этот город Азов. Сколько я шел, не помню, ну три или четыре дня. Быстро добрался. Настроение было другое, да, не то что после исчезновения лейтенанта Куца и сержанта Гуськова... Что вы! Совсем другое! (Смеется.)
    В это время приехала машина с «купцами». «Купцами» называли приехавших с передовой представителей тех частей, которые набирали себе солдат. Я увидел у них на машине огромный гвардейский знак. И понял, что это какая-то приличная часть — гвардейские части всегда были приличные.
    Ну они, кого надо, отобрали, составили списки и собрались уезжать. И тогда я схватил свой вещмешок, кинул через борт, залез туда к ним и уехал с этой машиной, куда они, — на фронт. Без списка, без «ничего».
    (Смеется.) «Слушайте, ну мне же было двадцать лет, сами понимаете… Я был отчаянный мальчишка».
    «Ну вот я решил уехать на передовую, на фронт. Мне надоело сидеть в том Азове, два месяца ничего не делать… Я решил: уеду на фронт, к чертям! Мне это училище совершенно не нужно.
    Мы проехали километров двести, наверное, или сто, я сейчас не помню. Они остановились, и те офицеры, которые приезжали за нами, начали делать перекличку.
    И я оказался лишним. Они мне говорят: «А ты откуда взялся?» Я говорю: «Мне там надоело сидеть запасным, я хочу на фронт». Они говорят: «Ну что с тобой делать — непонятно, ехать двести километров назад, это ж черт знает что…» Потом они у меня спрашивают: «А что ты умеешь делать?» Мол, могу я им пригодиться или нет… Я говорю: «А что вам нужно? Я могу, например, водить любую механику, кроме самолета…» Они меня спрашивают: «А с мотоциклом ты знаком?» Я говорю: «Да, я могу водить мотоцикл, у меня есть опыт». А я в школе в десятом классе проходил практику — езда на мотоцикле… А у них, как выяснилось, был в полку мотоцикл, который доставлял им головную боль, никто на нем ездить не умел, и они его возили в грузовике… Я говорю: «Мотоцикл водить могу». Они: «Ну хорошо, если ты не врешь, то ты нам тогда пригодишься, но если ты нам соврал, то мы не поленимся тебя обратно отвезти хоть за триста километров».
    Когда мы в полк приехали, мне первым делом предъявили этот мотоцикл, я продемонстрировал, что знаком с этим делом, и меня оставили в этом полку. Это был 51-й гвардейский Краснознаменный минометный полк. И в нем я воевал до самого конца войны».

    Про 8 мая 1945 года

    «Мы узнали об окончании войны 8 мая. Это было в Австрийских Альпах.
    Это был день, когда немцы кончились. Перед нами всю войну были немцы. А здесь перед нами оказались американцы.
    …Я всю вторую половину войны был разведчиком. Разведчиком артиллерийского минометного полка. И вот сидим на НП (наблюдательном пункте), наблюдаем за передним краем, за противником. Кто-то вдруг говорит: впечатление такое, что народ драпает с передовой. С передовой начался массовый отход солдат в тыл. А это признак немецкого наступления… Мы решили разузнать, что происходит. Ну, наши спустились вниз — мы ж на горке сидели, на НП — так вот, спустились вниз, на шоссе, и спросили: «Вы чего топаете в обратном направлении?» А там, на шоссе, нам сказали: «Всё! Войне капут! Впереди американцы, а не немцы!»
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  3. "
    Никто в атаке не кричал: "За Родину! За Сталина!"
    Все кричали: ".. твою мать!!!


    Памяти Анатолия Сергеевича Черняева.
    Архив Зои Ерошок (2010)



    Про окопы


    «Война началась, когда мне только что исполнилось двадцать лет. Я окончил третий курс истфака Московского университета. Все лето до осени мы копали противотанковые рвы километрах в сорока от Рославля. Это была совершенно бессмысленная затея. Немцы нас обстреливали, бомбили, потом просто легко обходили эти наши рубежи. Мы еще не закончили со своей «первой линией», как нас погрузили в военные грузовики и отвезли километров на пятнадцать назад. И снова приказали рыть длинный извилистый противотанковый ров. Потом по тревоге снимали с недорытых рвов еще раза три. Так продолжалось до начала сентября сорок первого. Мы рыли, немец обходил наши сооружения, нас срочно отвозили назад, мы опять рыли, он опять оказывался у нас за флангами».
    (Потом Черняев напишет: «…Вместо идиотского, обреченного с точки зрения эффективной обороны занятия, на которое были брошены десятки тысяч студентов Москвы и других городов, можно было за несколько дней создать сильные боевые отряды. Эти уже обученные боевому делу ребята, спортивные, знающие оружие, полные тогда, в первые месяцы войны, патриотического идеализма… Они знали друг друга <…>, были повязаны коллективным мужским долгом чести <…>.
    Наверное, тут не только глупость и не только бардачно-паникерское состояние властей и высшего командования в тот момент. Сказалась, по-видимому, и идеологически-охранная установка — не осознанная, может быть, но отработанная партийной привычкой — на усредненность рядового состава, на его разношерстность, исключающую превращение полка, батальона, роты в единый организм, способный отстаивать свое достоинство, раз уж готов платить «за порученное дело» жизнью. Уже в ходе войны стихийно возникали подобные подразделения-коллективы, особенно среди разведчиков <…>. Летчики особая статья… Но это как редкость. И воевали они отменно и с меньшими потерями»).

    Про первое унижение и разочарование

    «В сентябре сорок первого нас вернули в Москву. А в начале октября я ушел добровольцем в армию».
    В армии он пробыл с октября сорок первого (с ноября — на фронте) до пятого мая сорок пятого. За вычетом госпиталя (три месяца) и курсов переподготовки офицерского состава (месяц) тридцать восемь месяцев фронтовой жизни. Начинал сержантом, помкомвзвода лыжного батальона, а к концу войны стал фактически начальником штаба стрелкового полка, гвардии капитаном. Либо на самой передовой, либо рядом с передовой.
    «…Летом и осенью сорок первого кто попал в плен, кто был убит, кто ранен, и вот на их место пришли такие, как я. Студенты. В университетах и институтах нас обучали военному делу, мы были знакомы с оружием. Но! Представьте: с осени сорок первого командовали на войне в основном именно бывшие студенты, бывшие инженеры. Они заменили кадровых командиров. Батальонов, взводов, а потом и полков».
    Про то, что у него бронхиальная астма, в военкомате не сказал.
    Первое унижение: обрили наголо. А он считал «единственной красотой физиономии» — свою прическу. Поэтому, когда садился в автобус, главной заботой было — не снять шапку. Боялся, что «таким» (с «ликвидированной прической» — это его термин.З. Е.) запомнят «навсегда» мама, сестра. И — девушка, с которой незадолго до войны познакомился. (Потом эта девушка всю войну его ждала. Потом стала его женой. Ей больше, чем кому-то, он писал с фронта. Пачку его военных писем она хранила, не расставаясь с ними, но их выкрали у нее из сумки в трамвае. Это случилось вскоре после войны. Она считала, что там были «похоронены его писательские задатки». Он действительно учился писать на войне. Вел дневник (хотя это было запрещено). И любил сочинять «содержательные письма».)
    До «назначенного пункта» под Горьким они, новобранцы-добровольцы, должны были добираться поездом сами.
    На огромном пространстве — землянки метров по сто каждая. В них копошились и болтались без дела тысячи и тысячи мобилизованных. Спали вповалку. Кормили чем-то непонятно отвратительным. «Туалет» запомнил на всю жизнь. Соседний редкий лес, просека метров пятьдесят шириной. И — ни одного «живого места», загажено настолько, что ступить некуда.
    Горестно обсуждает это с Гафтом*, студентом второго курса истфака, с которым познакомился в поезде.

    Про дурь

    Через неделю объявили тревогу. Подняли всех ночью, кое-как построили, и начался марш в неизвестном направлении. Марш длился сутки. С очень редкими привалами. Прошли восемьдесят пять километров. К полудню следующего дня колонна в тысячу человек начала распадаться, оставляя за собой тех, кто не мог подняться. Когда в сумерках добрались до окраины Горького, никакой колонны уже не было. Каждый брел, как мог, цепляясь за изгороди. Не было сил даже материться. Падали, поднимались, ползли на четвереньках.
    Черняев и сегодня не может найти разумного ответа на вопрос: «Почему так по-скотски поступили с молодыми людьми, которым вот-вот предстояло ехать на фронт? Какая была воинская или, может, воспитательная (?) необходимость гнать их почти сотню километров, чтобы потом кто три дня, а кто и неделю не мог передвигаться?!»
    А потом начались публичные — при всем лагере — военные трибуналы. Где приговаривали к расстрелу дезертиров. Причем дезертировали они не с фронта. Просто человек сбежал из эшелона домой, проезжая мимо родных мест. Отвратительная была процедура. Вызывала бешенство и ненависть к аккуратненьким, чистеньким, в обмундировании, в портупеях прокурорам и судьям.

    Про печные трубы и первый бой

    Через полтора месяца их выгрузили в Сходне. Черняев помнит овраг и как становились на лыжи, как впереди на опушке леса шел бой, рвались мины… Прошли три километра и опять видели бой. Вошли в деревню с горящими избами, промерзли там до утра… (Черняев смеется: «А через два года я получил медаль «За оборону Москвы».)
    Потом их опять повезли куда-то по Савеловской дороге. Везли долго. И в одно морозное утро выгрузили прямо посреди поля. Переночевали в деревне. Она была почти целой. Но люди из нее сбежали. Поразило, что во всех печных трубах пробиты дыры. Его солдат, крестьянский сын Чугунов, объяснил Черняеву: «Это чтобы те, кто придет в дома, не топили. От неумелой топки пожар может быть».
    Ночь была морозная, и утром у взводного обнаружили воспаление легких. Его эвакуировали. А Черняева назначили командиром взвода.

    Про медсанбат

    Утро. Яркое солнце. Слепящий снег. Выдвинулся батальон. Вскоре в пролеске Черняев впервые увидел медсанбат. Раненых снимали с саней. В палатках не хватало мест. Раненые лежали прямо в снегу. Мороз градусов под тридцать. Стоны, ругань. Огромное количество окровавленных бинтов. Залитые замерзшей кровью сугробы. И рядом, везде, вокруг трупы.

    Про бой без винтовок

    «Ну так вот: конец сорок первого. Я попадаю в 203-й отдельный лыжный батальон (это 750 человек). Батальон в составе 1-го гвардейского стрелкового корпуса 1-й ударной армии.
    Под Старой Руссой началось окружение немецкой 16-й армии. Район маленького провинциального городка Демьянска. Это первое в войне окружение немцев удалось с грехом пополам.
    …Батальон остановился. Командир «ставит задачу»: на том берегу Ловати, вон там, вдали — фанерный завод, там — немецкие пулеметчики и снайперы, надо прорваться на тот берег по тракту, который пересекает реку метрах в ста от этого завода. Мне приказали «подавлять пулеметчика» на фанерном заводе двумя 82-миллиметровыми минометами. Начали стрельбу, минометы попали в сам завод. Но как только первые лыжники вышли на лед реки, пулемет опять заработал. Я понял, откуда «свежие» раненые в медсанбате. Это из тех, кто прорывался до нас. Я стрелял, пока не кончился боезапас, рассчитанный на двадцать минут. Свернулись, побежали через реку и мы, минометчики. Благополучно.
    Это был странный бой. Кстати, не только первый, но и последний мой бой в роли минометчика. Миномет оставили при следующем переходе в хозвзводе, а он безнадежно отстал.

    Да что там минометы! В первые атаки солдаты ходили вообще без оружия. Расчет был прост: или у нашего убитого возьмешь, или у немца отнимешь. Вот перед наступлением спрашиваю комбата: «Как же будем наступать, если в моем взводе винтовка появилась только у меня одного, а у остальных нет ничего?» А комбат — зло: «Пойдешь во «втором эшелоне», потом соберешь у своих, а у немца достанешь трофейное».

    Про расстрел Гафта

    Когда останавливались где-то в селе на ночлег, была проблема — как обеспечить охрану дома. Выставишь часового на улицу, через пять-десять минут смотришь: он уже сидит в сенях на лавке и спит. Обругаешь, пошлешь другого: то же самое. И так до утра. И вот как-то утром Черняева вызвали в штаб. В горнице сидел за столом толстый комбат. Рядом с ним его замы. Поодиночке входили командиры. Располагались у стены. «Введите!» — скомандовал упырь. Ввели Гафта. Того самого черняевского знакомого студента с истфака. Гафт был без шапки, без шинели, без ремня. Комбат разорялся: «Вот этот — как тебя… Гафт. Покинул ночью самовольно пост. Разводящий застал его спящим в доме, который он был поставлен охранять. Я приказываю его расстрелять. И чтоб все ваши бойцы знали, как будем поступать с такими…»
    Гафт в слезах бросился на колени. Черняев кинулся к столу, стал рассказывать комбату, какой Гафт хороший, честный… Комбат рявкнул: «Молчать, сержант!» Гафта потащили во двор и там расстреляли.
    Черняев возвращался в бешенстве. Какая сволочь! Он что, тоже должен был расстреливать своих ребят, когда заставал их спящими? Или побежать донести этому ублюдку? Ведь деревню заняли и ничего не делаем. Кто-нибудь обороной занимается? Вопреки приказу Черняев не рассказал своим ребятам, что произошло.
    Потом был бой. Подбежал боец: «Старшой, танки сзади!» («Против танков у нас ничего не было — ни гранат, ни противотанковых ружей».)
    Из 750 человек батальона в том бою уцелели только 147 человек. Комбат не пострадал. Он ото всех прятался. (Черняев потом напишет: «Так состоялся... бой. Боевого духа он, как понимаете, не прибавил, но укрепил во мне рождающуюся из презрения к начальству обреченную, безнадежную храбрость…»)
    Не помню, кто сказал: «Воздух держит дерзких».
    …А в апреле сорок второго был бой — нет, не бой, а настоящая мясорубка. И там после дикого разгрома под Бяковым-Рамушевым 203-й отдельный лыжный батальон 1-го гвардейского корпуса вообще перестал существовать. Даже само название исчезло.
    Из этого 203-го отдельного лыжного батальона в живых остались только двое: Черняев и солдат Чугунов. Куда потом делся солдат Чугунов, Черняев не знает.


    (продолжение следует)

    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 10.05.2020 в 14:19.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  4. (окончание)


    Про «рамы» и «костыли»

    «Над нами каждый день и беспрепятственно кружили либо «рама», либо «костыль» — немецкие разведывательные самолеты (заодно и корректировщики огня) с совершенно удивительными повадками. «Рама» — это двухфюзеляжный двухмоторный самолет, и вправду похожий на тонкую оконную раму. Она проделывала невероятные фортеля в воздухе, чуть не переворачивалась «через голову». За вертлявость ее называли «проституткой». Она резко снижалась, почти до земли, внезапно взмывала вверх и парила как ястреб над добычей. Сколько раз я видел, как наши истребители пытались сбить «раму». И ни разу не видел, чтобы им это удалось. «Костыль» — одномоторный моноплан — в отличие от изящной «рамы» вид имел отвратительный. Он был похож на современные спортивные самолеты. Мало того что маленький, вертлявый, тихоходный самолетик, так еще и бронированный. Его тоже не так-то легко было прижучить — ни зенитками, ни истребителями. И вот сначала «рама» пролетает, по ней стреляем, она вертится, потом «костыль»… Они высматривают ситуацию. Мы уже знали, полетают «рама» и «костыль», а потом нас начнут обстреливать. Или вот прилетают бомбардировщики. Это было ужасно, когда прилетали бомбардировщики. Они выстраивались в круг, пикировали вот так (Черняев показывает руками — как именно.З. Е.), бросали бомбы и включали сирену. Душераздирающую сирену. Потом опять на круг выходили. Девять самолетов делали один круг, другой… Пока все бомбы не выбросят, не успокоятся. Это было ужасно, ужасно. Особенно вой этих душераздирающих сирен…
    У меня одно время был связной, очень хороший парень. Храбрый человек. И в бою, и против пулеметов — бесконечно храбрый Он все время выходил к реке, высматривал немцев на другом берегу, сто метров их отделяло, и не боялся. Но когда начиналась бомбежка под вой сирен — с ним случалась истерика. Его надо было просто держать за сапоги. Выскакивал из окопа, бежал куда глаза глядят и прямо терял сознание. Я знал таких людей. Они переносили абсолютно все. Даже минометный огонь. Но бомбежку под вой сирен переносить не могли».

    Про солдат и Сталина

    «После разгрома 203-го батальона мне сформировали новый взвод. Тридцать человек. (Никого из прежних «лыжников». Даже моего верного Санчо Панса — Чугунова.) Мужики были в два раза старше меня. Курские, воронежские и орловские крестьяне. Такие основательные, по-деревенски ироничные, насмешливые. Спокойные и невозмутимые. Честные, сильные мужики. Некоторые еще в Гражданской войне участвовали. Меня они зауважали. Не сразу, конечно, а вот после первого опыта на передовой в июне — окончательно. Уважали за то, что я — столичный (в Москве они никогда не были), что «ученый» (студент), что мне интересна их прошлая жизнь на гражданке. Писем они не получали: их деревни были «под немцем». Иногда любопытствовали, о чем могут писать из тыла их командиру, просили прочитать «что можно». По разным письмам «от женска полу» пытались определить, подходит мне авторша письма или нет.
    Что они думали о Сталине? Да ничего они о нем не думали.
    В беседах наших, в разговорах вообще о нем не вспоминали. Не то чтобы ходить в атаку с его именем — об этом я еще впереди скажу.
    Так вот: к Сталину мои солдаты относились совершенно спокойно. Ну да, Хозяин, Главнокомандующий. Но — никакой эйфории, никакого обожествления… Ну вот абсолютно ничего этого я никогда не чувствовал, не слышал, не видел. Не было этого. Не б-ы-л-о…
    И сказать, что русский мужик за Сталина воевал — это нелепость, абсурд.
    Никогда русский мужик в атаке не произносил эти слова: «За Родину! За Сталина!». Он эти слова видел только в боевых листках, в дивизионных или армейских газетах. Журналисты, что эти «агитки» писали, все или почти все выдумывали. А солдаты потом переписывали «боевые эпизоды» из этих газет в свои письма к родным (смеется). Я им, кстати, помогал переписывать, и мы все при этом хохотали…
    Теперь про атаки».

    Про атаки

    «Я участвовал в двух атаках. За всю войну — всего в двух! Но это даже много. Как правило, после уже первой атаки человек либо бесповоротно искалечен, либо сошел с ума, либо мертв. Но мне повезло. Я остался живой. (В другом месте он скажет: «Война — это не постоянные атаки, а очень много свободного времени».)
    Атака обычно идет целый день. Вот мы, когда еще был жив наш лыжный батальон, целый день по снегу идем в атаку. Снег — по колено, по пояс и выше. И вот мы идем по этому рыхлому снегу, рассредоточенные, по нам строчат пулеметы, и мы идем, падаем, поднимаемся, падаем, поднимаемся, падаем…
    Атака — это шок. Человек психологически меняется совершенно. Вообще ничего не понимает и не чувствует. Потому что: вот-вот, еще секунда — и пуля, мина… Всё!!! Человек — готов. Без ноги, без руки или убит. Человек думает только об этом. Не до товарища Сталина ему. Он матушку свою не вспоминает. Впрочем, нет, мать вспоминает (смеется), но другую… .. твою мать!!! (Так он сказал, и эта аббревиатура — .. твою мать!!! — вынесена в заголовок.З. Е.) Да, если человек в атаке чего и орал, так это был сплошной мат.
    Никто не кричал в атаке: «За Родину! За Сталина!» Это пропагандистская ложь. Любой честный фронтовик подтвердит.

    Кадровый командный состав был выбит Сталиным до войны весь — до уровня взвода, роты, батальона. Сталин поверил Гитлеру. Сталин не разрешил вывести войска на передовую, когда уже было совершенно ясно, что немцы вот-вот нападут. Главными своими потерями мы в первые месяцы войны обязаны Сталину, а не Гитлеру. Четыре миллиона одних только пленных, не говоря уже об убитых! Это все результат сталинской «великой» полководческой стратегии! Той, о которой с таким упоением говорят сегодня ветераны-сталинисты.
    Лужков утверждает: это по просьбе ветеранов… ну, эти затеи с портретами Сталина, которыми в день 65-летия Победы должна будет «украшена» Москва… Я знаю: в ветеранских организациях сидят в основном генералы. Раньше было это деление, совершенно четкое: фронтовик или ветеран… А это, как в одном, теперь уже иностранном, городе говорят: две большие разницы. Ходили ли лично те ветераны, по чьей просьбе Лужков собирается вывешивать портреты Сталина по Москве, в атаку или не ходили? Или, если они тогда были большими начальниками, видели ли сквозь щели своих блиндажей, как солдаты идут в атаку?!
    Нет, не Сталин выиграл войну, а простые солдаты, комбаты, врачи, медсестры, санитарки, нянечки. И — новые генералы, которых вернули из ГУЛАГа. Они, эти новые генералы, возникли уже в ходе боев и в боях этих обучались, и без их самостоятельности и инициативы не то чтобы победы, вообще этой настоящей войны не было бы… Вот кто выиграл войну!».
    Сорок второй год: в лыжном батальоне Бог Его миловал. (Его — это опечатка, с большой буквы машинистка случайно набрала, но мы решили оставить: относится к обоим. З. Е.) В сорок третьем уцелеть было уже проще. Ранили в сорок четвертом, за Ригой.

    Про мотивацию

    «Хочу сказать о мотивации простых, не очень грамотных солдат… Вот они, мои солдаты… Разные были люди. По характеру, по своим мужским данным, по уровню смелости, самоотверженности. Эта разность естественна, это — биологическое развитие. Но я никогда нигде ни в каких разговорах не слышал панических настроений. Никто не верил, что Гитлер может завоевать Россию. Никто не представлял себе, что Россия за Урал уйдет или еще куда. Не могло такого быть! И это было внутренним, инстинктивным ощущением солдат: победить Россию нельзя. Индивидуальная такая мотивация была: надо, Вася, надо! Опасно, страшно, безобразно, тяжело, кончиться может совсем смертью, — но Н-А-Д-О, Вася, Н-А-Д-О! Вот этого мотива Гитлер не учел. А этот мотив определил и упорство, и героизм русского солдата.
    А Сталин, кстати, учитывал этот мотив. Сталин знал: не за него будут воевать. А потому что русский человек считает: вот надо…»

    Про 9 Мая 1945 года

    «Эстония. Ночь. Я сплю под деревом. И подбегает солдат от командира полка, и расталкивает меня: «Капитан! Капитан! Война кончилась!» Я вскочил. Ну что тут началось! Все, что было: в пистолетах, в пулеметах, в автоматах, — все полетело в воздух! Салют! Салют!» (Смеется.) «Это было счастье?» — спрашиваю я. Черняев опять смеется: «Нет, не счастье, а ощущение счастливого конца. Отдохновение какое-то. Победили!!!»

    ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

    Про поколение комбатов после войны

    «После войны я испытал чувство какой-то ненужности. Вот нужен был в войну, а как война кончилась, никому.
    Я вернулся в Москву. Вернулся в университет. И вдруг ощущение: стирают, замазывают поколение. Мой друг и одноклассник поэт Давид Самойлов назвал наше поколение поколением комбатов. Эти комбаты были потенциальными декабристами. Сталин это прекрасно понимал. Они как свободные люди воевали. (Странно, тут Черняев говорит: они, а не мы… А, может, и ничего странного, просто он не о себе, а о поколении, и тут нужна отстраненность и строгость.З. Е.) Они повидали Запад. Они повидали все. Они нажили новое человеческое достоинство. Самостоятельные мужики. Пришедшие с войны. Раненые, не раненые, но самостоятельные мужики. Сталин правильно боялся этого поколения.
    Именно поэтому через два года после Победы был отменен День Победы, 9 Мая как праздник. И те самые деньги, жалкие, но все-таки деньги, которые давали за фронтовые награды (пять рублей — за медаль, пятнадцать — за орден), отменили. Помню, я ходил на Сретенку за этими доплатами. Хлеб стоил пять копеек, трамвай — три копейки. Так что доплаты — это были деньги». (Смеется.)
    «А у вас — сколько наград?!» — спрашиваю я. «Три медали и три ордена, в том числе два Отечественной войны — первой и второй степени». «Ну, это был целый заработок», — говорю я. «Да! Кое-что». (Снова Черняев смеется.)

    Про награды

    «А потом появилось это знаменитое стихотворение Слуцкого, которое все цитировали: «Ордена теперь никто не носит, /Планки носят только дураки». И, действительно, вот, Зоя, вы не поверите, но мне было стыдно, я не напяливал на себя, не ходил в университет с орденами и медалями. И никто не ходил, не только я… Потому что считалось (опять смеется), ну чего ты выпендриваешься?.. Увесился наградами — и отличаешься от другого?»

    Про «космополитию»

    «А потом началась «космополития»… То есть космополитизм — сталинская борьба с внутренним врагом по национальному признаку… Ужасная, подлая затея. Чудовищная…
    Вот у меня в батальоне все мои солдаты воевали храбро. Белорусы совершенно отчаянно. Грузины — великолепно. Евреи — замечательно.
    Помню: сорок пятый год уже, мы выдвигаемся на новый рубеж, впереди идут саперы, за ними я со своей группой, и вдруг — взрыв… Я подхожу, на опушке леса мой сапер-разведчик, оторвало ногу по щиколотку, на мину наступил. Нагнулся над ним, а он говорит: «Вот, товарищ капитан! Был у вас в батальоне один герой-еврей, и тот накрылся!» Ну, конечно, не «накрылся» сказал, а матом. Его увезли, рана была не смертельной, но ногу он потерял. А ведь и вправду был герой.
    Татары поволжские воевали очень храбро. Про украинцев вообще не говорю, они — как мы, где русский, где украинец — не поймешь.
    Мы до войны совсем не отличали никаких национальностей… Я в школе учился, например, с Лилькой Маркович, это Лунгина, там две трети были евреи, но мне в голову не приходило, что вот я — русский, а они — евреи…»

    Про послевоенную Москву

    «Я вернулся в Москву, когда были еще карточки. По карточкам давали 400 граммов хлеба. А больше ничего купить было нельзя. Денег у меня не осталось. Потому что все свои деньги, которые получал по аттестату (так называлось), то есть по жалованью офицера, — я все посылал матери. У меня даже на партвзносы почти не оставалось денег. Поэтому купить ничего в коммерческом магазине не мог.
    Я пайку хлеба съедал еще в библиотеке или во время занятий, и вот прихожу домой, а есть совершенно нечего.
    Жили мы в Марьиной Роще. Там у нас за сараем крапива росла и конопля. И вот рубил я эту крапиву и коноплю и жарил на сковороде, масла никакого не было, поэтому жарил с горчицей, а в горчице все-таки есть какие-то масла. И получалось такое «жаркое»… Я запомнил эту еду на всю жизнь.
    Вспоминал сорок второй год, весну на фронте. Мы были отрезаны от тылов, и голодали жутко, и жрали крапиву и конину убитых лошадей. И это было лучше, чем в послевоенной Москве…
    Еще на войне у меня был порыв остаться в армии. Особенно когда ввели офицерские звания, а я ж из офицерской семьи… Мой отец был офицером царской армии. Но потом, когда война кончилась, у меня началась мощная ностальгия по мирной жизни. И я, чтоб демобилизоваться из армии, все в ход пускал: писал рапорт за рапортом, даже астму свою припомнил, она меня на войне сильно прихватывала, но я ее от всех скрывал, а тут вовсю и астмой мотивировал.
    Вот одно было на уме: вернуться! В жизнь!!! Вернуться туда, откуда ты ушел на фронт».
    Наверное, верил: от послепобедного отчаяния его могут спасти книжки.
    «В этот истфак! На улицу Герцена! На Моховую! К этим живым профессорам! К этим книгам! В библиотеку! В Историческую библиотеку, которая во дворе старого здания МГУ. Мне хотелось вернуться туда — не просто в мирную жизнь, а именно в ту, которую я оставил в сорок первом».
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  5. "
    Мы валялись на траве..."

    Война. Свидетельские показания
    старшего лейтенанта Петра Тодоровского.
    Архив Зои Ерошок (2010)



    Война началась, когда Петру Тодоровскому было пятнадцать. Шестнадцать лет исполнилось в августе сорок первого. В восемнадцать лет его взяли в Саратовское военное училище, где он проучился одиннадцать месяцев. На фронте — девятнадцатилетним — он пробыл ровно девять месяцев: с августа сорок четвертого по май сорок пятого.

    Про предчувствие войны

    «Что знал о войне перед войной? Смеясь, поет: «Если завтра — война, если враг нападет, <…> Как один человек весь советский народ…» Вот все, что мы знали. Запросто! Все будет запросто! Что вы! Мгновенно тот, кто сунет к нам свое свиное рыло, будет бит на его же территории… Плакаты об этом, все песни об этом — о войне, естественно, только победоносной…
    Мы были внутренне готовы именно к такой войне и подспудно заранее уже были рады, если бы что-то такое началось». (Смеется.)

    Про 22 июня 1941 года

    «Я родился в небольшом районном центре Бобринце Кировоградской области. И вот в этот день, 22 июня сорок первого года, я взял мяч, и мы с пацанами ушли на окраину города играть в футбол. А когда уже к концу дня вернулись, такие вспотевшие, с потеками пыли и грязи, настоящего стадиона не было, было просто поле, и вот мы после футбола входим в центр городка и видим, что там небывало много людей, такое только на демонстрациях случалось, 7 Ноября или 1 Мая. И голоса вокруг: «Война! Война! Война!», «Немцы напали! Ах, сволочи!»
    Я вернулся домой, а мать рыдает… Мой старший брат Илья уже служил на границе, и она своим мудрым умом и жизненным опытом понимала: теряет своего старшего сына… Что и произошло. Илья погиб. — Помолчав: — Конечно, погиб».

    Про военное училище

    «Я только что окончил девять классов. И вот нас выстроили в школе на линейке и сказали: у кого уже есть девять-десять классов — выйти из строя… Всё!!! То есть нужно было хоть какое-то базовое образование, чтобы одолеть учебу в Саратовском военном училище. Я тоже шагнул».

    Про дорогу на войну

    «Дорога на фронт длилась долго. Где-то месяца полтора. В поезде мы ехали, в теплушках. Без пересадок, но когда идут эшелоны с боеприпасами, с вооружением, их в первую очередь пропускали, а они шли и шли, а мы стояли и стояли.
    Когда мы уезжали из училища, нам дали на месяц сухой паек: ну, там крупа, шпиг… Съели мы все за полмесяца. А добирались на фронт, как я уже сказал, месяца полтора. Ну, вот все едем и едем, все стоим и стоим… А есть-то хочется. А есть уже ничего у нас нет.
    На границе Белоруссии и Польши, на полустанках старушки стояли и что-то из еды продавали. А когда в Польшу въехали, там уже «Бимбер» был. «Бимбер» — это водка. На всю жизнь запомнил (смеется): «Бимбер»…
    Денег нету, как вы понимаете, поэтому, чтобы купить еду, запасное белье пошло в ход, запасные портянки, запасные носки. А затем уже (опять смеется) променял я и свою шинель… На «Бимбер», да, на «Бимбер»…

    Знаете, еще теплынь такая была, лето, шинель лежала в стороне…»

    Про первую ночь на фронте

    «На передовую попал в начале августа сорок четвертого. Вот считайте: август, сентябрь, октябрь… Девять месяцев — чистых девять месяцев! — я был на передовой. Отлучился только по ранению — на две недели в госпиталь. Тяжелый снаряд разорвался рядом, меня ранило и контузило, и я лишился слуха. У меня левого уха нету. Еще первое время что-то там фурычило, а потом совсем им перестал слышать. Ранение было в Германии, это уже март сорок пятого.
    Так вот, первая ночь на передовой… Холодно, окоп сырой… И все вправду, как в моем фильме «Риорита»… Сержант мне говорит: «Вы ж так околеете, товарищ младший лейтенант…» И дальше говорит:
    «Я тут приглядел одну шинель…» Он не сказал, что на мертвом немце эту шинель приглядел…

    И после паузы, очень серьезно: — Это было самое страшное, что я ощутил на войне: та первая ночь…
    Потом на войне человек ко всему привыкает: к взрывам, к выстрелам… Все приедается, ко всему адаптируешься… Потому что история войны — это и есть история жизни.
    Да, это такая теперь твоя жизнь — когда ты каждые пять секунд можешь получить железо в затылок или в грудь.
    …Но вот та первая ночь. Мы с сержантом подползли к убитому немцу. А это здоровый был мужик, молодой, но такой очень большой, огромный. Мы подползли к нему сзади, а он как будто замер, и руки вот так впереди себя сцепил. Снаряд, наверное, совсем рядом с ним разорвался.
    И весь этот процесс стаскивания с мертвого немца шинели, этот процесс очень долго длился. Мы сначала немца вытащили из траншеи, потом трясли долго-долго, чтобы вытрясти из шинели. А у него успели уже руки закоченеть. Пришлось разводить — это очень тяжело было — его руки в стороны… Потом через голову содрали шинель. И все это время, пока мы стаскивали с мертвого немца шинель, я был в ознобе и страхе. Да, это был самый большой страх за всю мою войну...
    Когда тащили немца из окопа, то сержант — за сапоги снизу, а я — лицом к лицу, вот так, под мышку пытался взять, но получалось — прямо вплотную, лицом к лицу…

    Он, похоже, совсем новенький был на войне, из недавнего пополнения. И шинель на нем была новенькая, английский материал.
    Я в этой шинели долго ходил. Почти до самого своего ранения. Вот говорят: плохая примета — с убитого шинель брать, это значит, тебя самого скоро убьют. А меня не убило. Только ранило. Но я-то уже к тому времени в другой шинели ходил.
    А в той, с убитого немца, пока не попался на глаза командиру полка и он не сказал: «А это что за чучело? Что за пленный солдатик?»
    А до этого никто на меня в шинели с убитого немца не обращал никакого внимания. Другие вообще ходили в телогрейках».

    ...

    Про самых «выбиваемых»

    «В своем взводе я командовал пехотой. А больше всего на войне выбивало пехоту. И командир пехотным взводом — это самая «выбиваемая» категория бойцов. Командир взвода должен бежать впереди и звать за собой людей, а командир роты — бежит уже сзади. А командир батальона — тем более: он должен все обозреть. Так вот, повторяю, самые «выбиваемые» — это те солдатики, те младшие лейтенантики, которые бежали впереди всех и кричали: «Вперед! В атаку! За мной!» И мне (вздыхает) надо было бежать и кричать: «Вперед!», чтоб взвод за мной побежал…
    А солдаты были много-много старше меня. И это было самое сложное — найти общий язык с ними.
    Я воспитан был в своей семье так, что старший тебя по возрасту — это старший во всем. И слушаться надо старшего. А тут меня должны были слушаться.
    Старался не ругаться. Не кричать на солдатиков. И как-то найти такое отношение, чтоб они хоть немножко тебя зауважали. Тогда будет все в порядке. Тогда они станут беспрекословно выполнять все. Тогда будут стараться.

    И они меня зауважали. Ну, во-первых, им очень понравилось, что я хожу в этой шинели с пленного немца. (Смеется.) Все в этой шинели было обрезано: рукава, внизу полы, ну, это не шинель была, а сплошная бахрома…

    Во-вторых, моим солдатикам нравилось, что я на них не кричу, что я тихо разговариваю. И что я — за них.
    Вот, к примеру, солдатики мои как-то взяли и разожгли ночью маленький костер и что-то там хотели подогреть. То ли вчерашний суп, то ли добыли чего, они у меня еще те добытчики были… В это время шла инспекционная комиссия, командир полка впереди, за ним — заместители. И они увидели дымочек. Это считалось серьезным нарушением: ночь, а в ночи огонь. Да еще перед сильным наступлением.
    В общем, когда началось утром сильное наступление и меня потом представили к ордену Богдана Хмельницкого (один из самых высоких за войну. — Ред.), потому что я в том бою корректировал огонь всей артиллерии, то на этом представлении командир полка написал: «Отказать за топку печей в обороне». (Смеется.) А там был такой маленький-маленький огонечек. Щепки какие-то…
    Ну, орден тот не дали мне, конечно. Командир полка — это инстанция!»


    СПРАВКА

    Награды Петра Тодоровского за войну:
    три ордена Отечественной войны
    (два из них — I степени и один II степени)
    и много медалей.

    ...

    Про пережитые страхи

    «Когда мы уже расставались с моим капитаном Пичуговым, с которым я очень подружился на войне, то обменялись фотографиями. И на своей капитан Пичугов написал: «Пете Тодоровскому — на память о пережитых страхах».
    Я вам вот что скажу: человек придуман так, что хочет жить.

    У меня был текст:
    «А ты знаешь, почему человек боится смерти?» — это один солдатик спрашивает другого. А тот отвечает: «Потому что хочет жить».
    Поэтому о страхах что сказать? Страх на войне уходит куда-то в глубину, он есть, он присутствует, но где-то там, внутри-внутри…
    Были такие смельчаки, которые ночью выходили из траншеи — именно в тот момент, когда идет стрельба. Они разгуливали на бруствере, просто так, без особой надобности, стреляли в сторону противника. Они рисковали жизнью. Но это что-то чисто нервное. Какая-то такая особая душевная организация: вот ты сейчас или жив, или убит… Да, да, русская рулетка. Я такую «смелость» не понимал.
    А у остальных страх был, был… Потому что, повторяю, человек устроен так, что хочет жить… Такая он скотинка, человек — хочет жить».

    Про радость на войне

    «На войне было все: смерть, несправедливость, бездарные командиры, героические ребята, любовь… Да, была любовь… И радость была. Вот как-то в обороне к нам стали приходить девушки-снайперы. Для них вырывали, выкапывали специальные ячейки. У нас была такая нейтральная полоса — между нами и немцами — сто с лишним метров, и, значит, у девушки-снайпера задача: стоять и ждать, когда немец высунется, высматривать и держать немца на прицеле за той нейтральной полосой.
    Помню, что это был декабрь сорок четвертого, Польша. И вот можете себе представить: тишина, солдатики в обороне прижились как-то, а тут еще такие замечательные девушки… Ну, вот она стоит, эта девушка, она на работе, а внизу сидят рядом с ней солдатики и смотрят на нее восхищенно-восхищенно… Тут же и шутки, и веселье.
    И вот еще радость: если ты попал в госпиталь… (Смеется.) Белые простыни, опять же молоденькие красивые санитарочки… И ты — чистый-чистый. А то вечно ж завшивленный, в одежде жуткой. А по вечерам в госпитале под аккордеон — танцы. Тоже — радость, радость!»

    Про плодотворность опыта войны

    «Так же опыт войны противоестественен, как опыт сталинских лагерей? Нет, война — это другое…
    Лагерь человека превращает в букашку, в ничто, человек там — уже не человек, он подавлен, унижен, ограничен во всем… Я вам вот что скажу: человек придуман так, что хочет жить.
    …Однажды мы долго никак не могли взять одну деревню, немцы сопротивлялись отчаянно, не сдавались.
    И вот я видел, просто случайно оказался рядом, как ночью командир корпуса бил палкой по голове командира полка и приговаривал: «Если ты завтра не возьмешь эту деревню — расстреляю…» И утром деревня — ценой неимоверных потерь — была взята.

    Но это отдельные случаи. А вообще на войне люди были свободные, нет, это не лагеря…
    ...Знаете, я вспоминаю войну очень часто и… (смущенно, со смехом) светло. Потому что это была молодость. И все как-то очень легко переносилось. И просто, грубо говоря, забывалось. Не накапливалось.
    Сейчас Спилберг снимает фильм о войне. Он говорит, что его интересуют не выстрелы, не стрельба, не атаки. Его интересует внутренняя жизнь солдатика. И меня ровно это интересовало всегда. Меня интересовал человек на войне, а не сама война.
    Люди по-разному себя вели. Были и трусы. Были и такие моменты, когда надо было солдатика поднять в атаку, чтобы он побежал навстречу огню… Так вот, порой для этого надо было приложить его, солдатика, прикладом по спине. Это было жестко, жестоко. Но как жестока была сама по себе война.
    Вот кто ее придумал, войну? Не знаю. Или ее никто не придумывал — она всегда была? Сколько жили люди, они всегда убивали друг друга. Это очень, очень печальная вещь.
    А о плодотворности опыта на войне скажу так: конечно, лучше бы этого опыта не было вообще».

    Про атаку, спирт и «первачков»

    «Перед атакой старшина нес полведра спирта и каждому зачерпывал кружку… Вот идет артподготовка, а старшина обходит солдат и дает кружку — можно сделать глоток, можно два глотка, можно выпить полкружки, можно вообще не пить…
    Новичок («первачок» называли) от страха выпивал больше, чем положено, ну, полкружки, например, и после этого он выскочил из траншеи и побежал в атаку… И вот он бежит, бежит навстречу огню, и кричит, и сам себе смелым кажется, и лезет на рожон… и погибает...

    Новички, хлебнув лишнего, почти всегда погибали в первой же атаке. А «старички» или вообще не пили, или делали вид, что пьют: пригубил и все. Если чуть-чуть выпил — это помогало в атаке, а если много — губило.
    Я пил спирт перед атакой. Но чуть-чуть…» (Смеется.)

    Про 9 мая 1945-го

    «О, это было потрясающе. Я с любовью вспоминаю этот день. …Мы с боями вышли на берег Эльбы. Непрерывный огонь шел, голову невозможно было поднять. Немцы поставили зенитные орудия — и вовсю по нам… И вдруг все затихло.
    Всю эту фронтовую жизнь ты был под прессом, бесконечный гул, стрельба, бомбежки, артобстрелы… И вдруг все тихо, тихо… Да, повторяю, это было так непривычно и так странно… Мы даже вначале не понимали, что это такое — реальное что-то или так кажется… Потом сбросили вонючие сапоги, вонючие портянки и завалились в траву.
    Я об этом уже много раз рассказывал, но все равно не могу удержаться, остановиться и перестать про это вспоминать.
    Вот Сережа Иванов, завалившись вместе со всеми нами в траву, сказал: «Всё! Просьба не беспокоить!»

    Это было еще до объявления конца войны. Я заснул в той траве. А потом проснулся и вижу: чудо, вижу его, Сережи, грязная нога торчит из травы, и на большой палец сел мотылек. И я подумал: «Вот это конец войны».

    Про почти всю погибшую семью

    «Всю жизнь мы писали в разные места, чтобы узнать: где, как и когда погиб мой старший брат Илья. И шестьдесят лет нам отвечали: среди погибших и пропавших без вести не числится. Четыре года назад раздается звонок. Из Коломны. Молодой голос говорит: «Петр Ефимович, я руководитель поисковой группы…» Так вот, тот молодой голос по телефону сообщает мне, что нашел могилу, точнее, то место, где погиб мой брат. Илья погиб 21 января 1942 года. В Новгородской области, в деревне Водосье.
    Этим ребятам из поискового отряда местные жители рассказали, что во время войны в ров набросали труппы офицеров, засыпали землей и пошли дальше…
    И вот парень из поискового отряда нашел орден. И с этим орденом он сидел в Центральном архиве. Пытаясь найти хотя бы часть, а может быть, и человека, которому бы этот орден мог принадлежать. И в огромных гроссбухах парень нашел: Тодоровский Илья Ефимович… Так что мама не зря сразу почувствовала — Илья не вернется. Папа был более замкнутый человек, он тоже переживал, но скрывал это. Папа преподавал труд в школе, был завскладом, работал в магазине. Потом — на фронте, но на трудовом. Детей в семье было трое: Илья, я и старшая сестра Раиса. И вот мы все писали те письма про Илью, чтобы узнать место, где он погиб… И нам неизменно отвечали: нет, нет, нет… И вот все ушли из жизни: и мать, и отец, и сестра. И когда только я один остался, я узнал, где был похоронен Илья».
    После паузы: «За войну наша семья потеряла двенадцать человек. Среди них: в нашем городке расстреляли дедушку и бабушку по матери. Родная сестра отца с мужем и тремя детьми погибла — их раздавил немецкий танк. Они бежали, и их настигла такая смерть. И собственно на фронте погибли мой старший брат, родной брат моей мамы и племянник родного брата мамы…»
    И еще помолчав, с горечью: «Немцы успевали в наступлении или в отступлении вывозить — всех до одного! — своих раненых с поля боя и хоронить убитых.
    А у нас миллионы незахороненных солдат осталось с той войны. Вот вам пример моего брата. Был себе ров. Побросали солдат. И никак не отметили. Просто засыпали.

    И случайно старик из той деревни вспомнил, как сбрасывали убитых, и сказал: где-то здесь должен быть…»
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  6. Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 22.05.2020 в 13:32.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  7. Филипп Артуа

    9 травня о 01:41 ·


    Мой везучий дед.

    Повезло, и утром двадцать второго июня сорок первого он успел услышать первые разрывы снарядов и выбежать из тут же разлетевшейся на щепки казармы.

    Повезло, и он смог в полной неразберихе и панике быстро сформировать роту и занять с нею шоссейный мост через Даугаву, в Даугавпилсе, приступить к его обороне и минированию.

    Повезло, и он смог силами неполной инженерной роты сдерживать огнём передовые части противника, обеспечивая переход отступающих.
    Три часа.

    Повезло, и он смог взорвать этот мост, вместе с уже дошедшими до середины немецкими танками.

    Повезло, и когда его за это немедленно арестовали бравые ребята из особого отдела, быстро приговорили, поставили у овражка и скомандовали "взвод товьсь" - какой-то генерал (я знаю какой) поинтересовался причиной расстрела "этого майора".

    Так дед был представлен к первой "Красной Звезде", 23.06.41 - ого, приказ о награждении подписан 26-ым числом.

    Повезло, и за всё время отступления до Ленинграда его только секло осколками.

    Повезло, и он не увидел своими глазами, как умирала в блокадном городе его трехлетняя дочь, Марина, как его молодая жена поседела, везя её зимой сорок второго в детских саночках на Пискарёвское.

    Повезло, и он, оказавшись в Кобоне, смог угнать у штабных полуторку и днём, под обстрелом, проехать по Дороге Жизни в свой Город.

    Повезло, и он нашёл в замерзшей квартире на Рылеева жену и сына, нашел умирающими, но ещё живыми.
    И семьи своих товарищей, тоже нашёл.

    Повезло, и он вывез их всех в этой полуторке, по льду, вывез и не попал под трибунал, просто из майоров стал капитаном.

    Повезло, и он шёл обратно от своего дома в Германию и только лёгкие осколочные и постоянные аресты из которых вытаскивали друзья.

    Повезло, и пуля, попавшая в его сердце под Кёнингсбергом, прошла перед ним сквозь молодую сосенку, затормозилась и воткнулась так хитро, что он ещё час воевал после этого.

    Повезло, и хирург в госпитале не стал эту пулю вытаскивать, сообщив коллегам что "не моё дело лезть в чудеса Господа".

    Повезло, оконные рамы были не крепки и через две недели он, через окно, сбежал из госпиталя, "потому что там мой батальон!"

    Повезло, и его офицеры и солдаты не пачкали свою честь мародерством, единственный его трофей - шпага, с которой на него напали.
    Нападавший потом сам подарил её деду.

    Повезло, и его эшелон остановился на целых три часа в Ленинграде, перед переброской войск из Германии в Манчьжурию, он смог увидеть жену и сына - мою бабушку, моего отца.

    Повезло, и приняв крайний бой с не знавшими о капитуляции японцами в октябре сорок пятого - он остался живым.

    Повезло, и с пулей в сердце он прожил до девяносто восьмого года, увидел как я вырос, как стал взрослым.
    Когда я вернулся со своей войны - он был единственным человеком, знавшим что в моей душе.

    Повезло, и он не увидел как русские танки рвались к Тбилиси.

    Повезло, и он не увидел как внуков его боевых товарищей - украинцев, его и моих братьев по оружию, в мясо утюжит артиллерия России.

    Повезло, и он не увидел, как внуки и правнуки его побратимов будут умирать под огнём путинистов в Иловайском котле...

    Повезло, что он не видел сегодня мелкого беса, что принимал парад своей, а не моего деда, победы на Красной площади.

    Повезло, и он не увидел сегодняшний "Бессмертный полк" с криками "Ура", по первому каналу.

    Повезло, и он не узнает, что проиграл войну с фашизмом, свою войну.

    Наверное, только в России это можно назвать везением...


    U. P. D.
    Написано в 2018 - ом. Но, увы, ничего не изменилось,
    разве что полосатых лент на людях я практически не вижу.

    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 24.05.2020 в 22:42.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  8. Ваши письма

    18 травня о 19:54 ·


    Вышивальщица.

    С первых минут её жизни лгать, красть и предавать для Ольги Леонидовны Чубатой было как с горы катиться. Один из тех, кто впоследствии оказался более чем в курсе её жизни, говорил, что подобного человека, если уж так его называть, можно распознать сразу по выходе из утробы.

    Об очередном проявлении своей природы она могла сообщить при случае чуть ли не кому попало, причем, не хвастаясь, а вскользь, так же, как о том, что побывала в парикмахерской: солгала одному, маленько обобрала другого, а третьего выдала его супруге.

    В связь вступала с кем угодно, но предпочитала известных, даже, по возможности, знаменитых или важных лиц. Она была вполне приемлемой внешности: стройная, с косой на затылке, и ей дано было с первого взгляда знать, с кем как себя вести – скромно или, чтобы не терять времени, сразу завлекательно.

    Среди десятков её приключений было только одно, которое она сочла по-настоящему необычным. Человек оказался начисто без задних мыслей – по её меркам, конечно, урод, но на урода не похожий: даже не лысый и не седой в 50 с лишним лет, поджарый, сильный и успешный – при хороших деньгах, не вылезает из-за границы, читает чуть ли не всех самых богатых университетах, консультирует правительства. От него несло такой полной отрешенностью от всего, что для неё имело значение, что она не знала, что и думать – часто просто хохотала. При этом он прекрасно видел себя со стороны, мог объяснить своё уродство. Ему, дескать, просто неинтересно надувать Господа и Сатану или Господа с помощью Сатаны – так интересно иногда говорил.

    Она долго просто умилялась, потом явилось что-то вроде нежности, и однажды она сказала ему вечером, что ни с кем ей еще не было так хорошо. Он как раз закончил читать ей «Каштанку» и с восторгом повторял отзыв циркача о ней: «Талант, талант!». Утром, пока он был в душе, она, как обычно, залезла в его стол, взяла несколько штук из вороха зеленых… Кончилось тем, что однажды он скорее сочувственно, чем как-то иначе, сказал ей, что больше не желает её видеть.

    К таким обрывам она привыкла - пожала плечами и больше не напоминала ему о себе, продолжая вышивать по Москве, как это у неё называлось.

    Пока жива была её мать, каждый день, который им выпадал, заканчивался одним обрядом. Они устраивались на диване, Ольга клала ей голову на колени, и мать гладила её, приговаривая, что Оленька у неё – да, с младых ногтей, до седых, под краской, волос - самая красивая, умная и – обязательно добавляла мать – выдержанная.

    Этот обряд, несколько устав от своих вышиваний по Москве и другим столицам, Ольга Леонидовна начала, было, практиковать и с внучкой Лизанькой, пока та, уже шестилетняя, однажды не подняла голову с её колен и, глядя ей прямо в глаза, не сказала по-немецки:

    - Ich hab ' s satt! Du t&#228;uschst alle: Mama und Papa und mich! Повторила по-русски:
    - Как ты, сука, мне надоела! Всех обманываешь: и маму, и папу, и меня!.
    Ольга Леонидовна давала ей уроки не только немецкого, но и английского,
    поэтому спросила, почему Лизанька высказалась не по-английски.
    - По-немецки как-то круче, - ответила девочка по-русски и продолжила по-английски:
    - And I won't say another word to you until your stinking days are over.
    («А с тобою я больше слова не скажу до скончания твоих вонючих дней»).

    Это было так интересно, что Ольга Леонидовна решила поделиться новостью со старейшим из своих друзей, теперь крупным фирмачом. - Что набрешете на сей раз? – прогудел он добродушно. Они были на вы со дня знакомства, состоявшегося несчетно лет назад. - Да ничего особенного, - сказала она. – Есть кое-что и от правды.

    Услышав при встрече это кое-что, он спросил её, думает ли она, что внучка и в самом деле навсегда прекратила с нею общение. Ольга Леонидовна ответила, что так скорее всего и будет. Немного посидев у него на работе, она сказала, что хотела бы сегодня провести с ним где-нибудь часок-другой, как бывало. Да хоть и тут, в кабинете…
    Он засмеялся: - Я был у вас, если вам не изменяет память, первым. Быть последним, извините, не хотелось бы.
    - Не умничайте, - спокойно сказала она, поднявшись уходить. – Я еще не такая старая.


    Стреляный, Анатолий

    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 30.05.2020 в 19:55.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  9. 24.04.2018

    «Лжеписатель, вор, плагиатор»


    Роман «Наследник из Калькутты» вышел в СССР в 1958 г. и стал бестселлером. Однако историю, связанную с его авторством, в те годы знали немногие. «Избранное» публикует рассказ об этом — из блога Тима Скоренко.


    Соавтор Роберта Штильмарка

    В 1958 году в издательстве «ДетГиз» вышел приключенческий роман «Наследник из Калькутты». Роман — в духе Рафаэля Сабатини или Майна Рида, сюжет — сплошные приключения. Пираты, графы и испанские гранды, десятки стран и локаций, в общем, нужно, конечно, читать, а не пересказывать. Действие разворачивается в XVIII веке.
    Пиратское судно под командованием капитана Бернардито Луиса Эль Горра захватывает в Индийском океане корабль с пассажирами: наследником графского титула Фредриком Райлендом, который едет в Англию из Калькутты, и его невестой Эмилией. Помощник Бернардито — Джакомо Грелли по прозвищу «Леопард» присваивает себе документы Райленда и с новым именем приезжает в Англию. Эмилия, боясь угроз, едет с ним в качестве его невесты. Капитан Бернардито и настоящий Райленд оказываются на необитаемом острове, — говорит нам Википедия.
    На обложке были написаны имена авторов романа — Роберт Александрович Штильмарк и Василий Павлович Василевский. Казалось бы, всё в порядке: два соавтора, занимательный роман. Но на самом деле, всё не так просто. История создания этого романа не менее занимательна, чем само действие произведения, а Василий Василевский ни написал в своей жизни ни одной строки.


    Арест и лагерь

    Штильмарка взяли в апреле 1945-го. «Немец?» — спрашивали его. Слово «немец» было неразрывно со словом «фашист». И поди докажи кому, что из норвежцев.
    Он слишком много говорил. Не одобрял снос Сухаревской башни и Красных ворот. Хвалил американские машины. Ругал переименования городов в честь партийных деятелей. И самое страшное: говорил, что немецкая техника лучше советской! Статья 58-10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений, а равно распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания».
    Кстати, он воевал — под Ленинградом. И что из этого? 10 лет лагерей.
    Впрочем, вся биография Штильмарка вела к тому, что его должны взять. Родился в 1909-м, окончил Высший литературно-художественный институт имени В.Я. Брюсова; супруга, Евгения Белаго-Плетнер — специалист по делам Японии, работала и жила в Японии несколько лет (она была старше Штильмарка на 20 лет). Сам Штильмарк работал референтом и заведующим отделом скандинавских стран во Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей. Преподавал иностранные языки в Военной академии им. В. Куйбышева. Единственная найденная мной фотография Роберта Штильмарка, сделанная уже в 70-е годы:


    Впрочем, его отца, Александра Бруновича, арестовали в 1938 году — и расстреляли почти сразу, без суда и следствия. Он был учёным-химиком. И бывшим офицером царской армии...
    Роберта отправили на Енисей. Лагерь был привычен: недостроенный барак, вечная мерзлота, свежесрубленная проволочная зона. Отдельный лагерный пункт № 2.
    Первые две недели ночевали вповалку в единственном бараке и строили другие помещения — для зимовки, для охраны, для персонала. А ещё отгрохали особняк для начальника железнодорожного строительства. В Игарке с 1948 года располагалось управление строительства № 503 Главного управления лагерей железнодорожного строительства, которое ведало сооружением восточного плеча железной дороги Салехард-Игарка.





    Эта дорога длиной 1263 километра строилась как первая очередь замысленной Сталиным Великой Трансполярной магистрали до Чукотки. По номеру управления стройку называли 503-й, на лагерном жаргоне — «пятьсот веселой». Для начальника стройки заключённые построили особняк. Провели туда водопровод, спроектировали канализацию, прихотливо отделали каждую комнату по-особому, разбили сад и учинили высокую ограду чуть ли не в кремлёвском духе. Сейчас в этом здании размещается детский сад. Вот так лагерные строения выглядят сегодня:





    Подробно почитать и посмотреть на самую бессмысленную из всех Строек Века можно вот здесь.
    Штильмарку в какой-то мере повезло. Во время войны он приобрёл специальность военного топографа и на строительстве в лагере занимался топографическими работами — сам киркой не махал. Когда к 1948 году бурное строительство стало сходить на «нет», его перевели на ещё более приличную работу — в театр заключённых при культурно-воспитательном отделе.
    В Игарке организовали сильную труппу: сюда попали актёры из Мариинки, из оперного. Всего насчитывалось 102 человека. Роберт был заведующим репертуарно-литературной частью, вместе с функцией дежурного режиссера, администратора, чтеца, лектора и конферансье. Перед спектаклями часто приходилось выступать с пояснениями, если шли отрывки из «Лебединого озера», «Русалки» или венских оперетт. Такой размах объяснялся большой любовью начальника строительства Барабанова к театру. Он хотел, подобно барству XIX века, иметь свой личный, крепостной театр, — и имел его.
    Театр пользовался гигантским успехом. Это было единственное развлечение на сотни километров — Игарский театр, да. Давали порой по 2 спектакля в день.
    Но над начальником Барабановым была более сильная организация — политотдел. Штанько, начальник политотдела, всеми силами старался закрыть самопальный театр, потому что слишком вольная жизнь артистов в сравнении с другими заключёнными вела к расхолаживанию общей дисциплины. В 1950-м году театр аккуратно закрыли, а бревенчатое здание сожгли (скорее всего, это сделали игарские детдомовцы, обиженные на закрытие театра — детские утренники, организованные заключёнными, были их редкой отрадой).


    Василевский

    Их перевели в Ермаково — на общие работы. Несмотря на вторую группу работоспособности (сердце), Роберта включили в списки с чётким назначением — на самую дальнюю колонну трассы, под номером 37, в урочище Янов Стан в 150 км к юго-западу от Ермаково. Шёл май 1950-го года, мороз −20°. Шли трое суток — и пришли к новому лагерю. На его месте, прямо в снег был вбит колышек с номером 33. И всё.





    12 мая 1950-го года Роберт Александрович Штильмарк встретился с Василием Павловичем Василевским.
    Василевский был заключённым, но не таким, как Штильмарк. Василевский был не по политической, а по воровской части. Это была его третья ходка, 12 лет. По сути, на той зоне, куда попал Штильмарк, Василевский был царём и богом. Официальное начальство постепенно спивалось, переложив свои обязанности на заключённого, которого все боялись и уважали. Он руководил строительством и наказывал неугодных.
    Василевский просмотрел формуляры следующих по этапу и обнаружил в данных о Штильмарке окончание литинститута. Да и в театре КВО он числился начальником литчасти. И Василевский, нуждавшийся именно в таком человеке, переиграл назначения и перевёл Штильмарка к себе на зону.
    В первую же ночь Штильмарк жил в бригадной палатке, в тепле, в то время как его соратники строили себе жильё на 16-градусном морозе.





    Суть в том, что Василевский был не просто зэком. Он пустил о себе слух, что является членом союза писателей СССР, что пишет романы — это тоже придало ему веса среди заключённых, учитывая его ходки, физическую силу и авторитет. У него возникла оригинальная мысль — написать большой хороший роман и послать самому Сталину. Авось прокатит, и он получит амнистию. Он нашёл какого-то грамотного зэка и поручил это дело ему — но тот не справлялся, и Штильмарка «пригнали» в помощь.
    Конечно, Василевский, будучи малограмотным и несведущим в делах политических, заблуждался. Просто кто-то наплёл ему, что был такой случай: прислали Сталину исторический роман, тот прочёл — и скостил срок заключённому личным указанием. Василевский поверил. Сначала Штильмарк был отправлен на общие работы — но бригадир ненавязчиво поручил ему следить за костром, пока другие вкалывали.
    Кстати, интересный факт, который я не помню по «Архипелагу ГУЛАГ». Премиальные пироги для перевыполнивших норму пеклись не из муки, а из доставшейся СССР на халяву американской штукатурки. Эта штукатурка содержала некоторое количество грубой муки вперемешку с измельченным цементом и прочими строительными ингредиентами. О таких пирогах вспоминает сам Штильмарк в книге мемуаров.





    А затем Василевский выделил Штильмарку отдельную каморку, чернила и бумагу. И доступ к лагерной библиотеке — такая была! Штильмарк должен был в рекордные сроки написать роман, который понравится вождю, вот и всё.
    Позже автор писал о своем романе: «Главы с любовью и изменами, смертями и местями, пиратами и виконтами, аббатами и индейцами, героями и злодеями, чудными красавицами и бешеными бизонами... чего только нет!»
    Василевскому роман нравился, зато не нравилась скорость работы — уже пошёл 1951 год, а роман всё никак не кончался. 1 600 000 знаков! 40 авторских листов!..
    Кстати, Штильмарк зашифровал в тексте романа фразу «Лжеписатель, вор, плагиатор», имея в виду Василевского. Её можно найти, если читать первые буквы каждого второго слова во фрагменте из двадцать третьей главы:
    Листья быстро желтели. Лес, еще недавно полный жизни и летней свежести, теперь алел багряными тонами осени. Едва приметные льняные кудельки вянущего мха, отцветший вереск, рыжие, высохшие полоски нескошенных луговин придавали августовскому пейзажу грустный, нежный и чисто английский оттенок. Тихие, словно отгоревшие в розовом пламени утренние облака на востоке, летающая в воздухе паутина, похолодевшая голубизна озерных вод предвещали скорое наступление ненастья и заморозков.
    Вот та самая рукопись:





    А в это время северная железнодорожная стройка отходила на второй план в сравнении с Великими стройками коммунизма (в частности, ГЭС).
    Штильмарк числился на нетрудных должностях — заведующего бельевым складом, затем — складом ГСМ.
    Он закончил роман за один год и три месяца. Василевский изъял текст, в том числе и переписанный начисто, а также все карты и вспомогательные материалы. Роман был сдан в политотдел, где его переписали и качественно переплели. Политотделу 503-й стройки роман понравился.
    Вначале на романе стояла только одна фамилия — Василевский. Но авторитет понимал, что вряд ли он сможет впоследствии «защитить» своё авторство — если афера со Сталиным пройдёт. Кроме того, пока Василевский готовил роман для подарка начальству, Сталин умер, великая стройка закончилась, и высылать роман стало некому. Только это спасло Штильмарка.
    Пока роман обрабатывали в политотделе, Штильмарка снова назначили топографом. Поселили на лагпункте № 10, по соседству с урочищем Янов Стан, на берегу таежной реки Турухан.
    Параллельно, кстати, вели и ещё одну стройку. Строительство было довольно странным. Прямо в центре таёжной тайги строили многоквартирные жилые дома — для переселения еврейской части населения из Москвы и Ленинграда.





    А в октябре 1952 года пришёл указ свернуть северную железнодорожную стройку. Полностью. До освобождения Роберту оставалось три года — 4 апреля 1955 года его срок подходил к концу.
    Срок Штильмарк доотбывал в Красноярске на строительстве причалов для судов. В 1955 году он был отпущен на свободу, а в 1956 году — реабилитирован окончательно: ему позволили вернуться в Москву. И началась третья глава его жизни.


    Путь романа

    Штильмарку опять повезло. Сталину роман отправлен так и не был. А на свободе Роберт Александрович оказался раньше Василевского. Тот просил его, уже реабилитированного, всё же продвинуть роман — пусть и под двумя фамилиями. Штильмарк обратился в ГБ, в архивы, с просьбой выдать ему экземпляр его собственной рукописи. После полугода бюрократии и поиска в тексте крамолы экземпляр был выдан.
    Этот экземпляр Штильмарк передал известному писателю Ивану Антоновичу Ефремову.

    Ефремов дал роман «на пробу» своему сыну Аллану — тот был в восторге. Ефремов тут же отрекомендовал рукопись в «ДетГиз». Более того, в «ДегГизе» роман очень понравился редактору отдела прозы (им работала жена писателя Рувима Фраермана, автора знаменитой повести «Дикая собака Динго»).
    В 1958 году роман вышел под двумя именами — Штильмарка и Василевского: Роберт не сумел «отвоевать» своё единоличное право на роман. Василевский написал Штильмарку, что если роман выйдет под одним именем, то он, Василевский, скажет кому надо, и кореша авторитета пристукнут Штильмарка где-нибудь в тёмном переулке.

    После первого издания Штильмарк решился и подал в суд в связи с авторскими правами (Василевский к этому момент вышел и жил где-то на Урале). В какой-то мере это стало возможным из-за того, что роман стал настоящим бестселлером.
    В 1959 году было проведено судебное разбирательство, в ходе которого выявилось, что Василевский не написал ни строчки — и Штильмарк получил единоличное право на свой труд. В том же году роман переиздаётся под фамилией Штильмарка, а первый тираж (ещё не раскупленный до конца) срочно изымается. Именно поэтому первое издание сегодня очень ценится среди библиофилов и стоит около 250$ (я проверил по букинистическим магазинам). Впрочем, часть гонорара Штильмарк честно перевёл Василевскому — за создание условий для написания.

    А в 1965 году Штильмарка приняли в Союз Писателей СССР.

    Роберт женился во второй раз ещё в 1944 году, вскоре после смерти первой жены, Евгении, на молодой медсестре из госпиталя, где он отходил от ран, полученных на фронте. Но, говорят, что именно она, прописавшись в его квартире в Москве, настрочила на Штильмарка тот самый донос. Впрочем, это вряд ли так: скорее всего, на Штильмарка донёс некий офицер, с которым он жил в одном номере в Солнечногорске.

    Ещё будучи на вольном поселении в Красноярске, он женился в третий раз. От первого брака у него родился сын Феликс (1931), от третьего — Александр (1954). Ещё был сын Олег от первого брака (он умер молодым) и дочь от третьего (о ней ничего не знаю). Феликс был одним из ведущих экологов СССР, основателем ряда заповедников, учёным и писателем. А вот Александр сегодня возглавляет группировку черносотенцев — по сути, национал-фашистов. Мне сложно понять подобный выбор человека, чей отец прошёл такой жизненный путь. Но это неважно. Это Феликс Робертович:





    Штильмарк писал мало — в основном, преподавал и занимался научной деятельностью. Из его художественных книг вспоминается разве что «Пассажир последнего рейса» (1974) и несколько повестей. Остальные его работы — документальные.

    В 1970-1981 годах Штильмарк написал автобиографический роман «Горсть света», изданный 20 лет спустя, в 2001 году. Там он подробно обрисовал историю своих лагерных злоключений и написания «Наследника из Калькутты». Себя он вывел под именем Рональд Вальдек, Василевского — под именем Василий Василенко.

    Во второй половине 80-х, после смерти Штильмарка (в 1985 году), роман пережил ряд изданий, в том числе и на иностранных языках. Первым после многолетнего молчания книгу издало красноярское издательство, снова воскресив интерес к роману. Удивительно то, что изданию пытался воспрепятствовать сын того самого Василевского — он требовал включения отца в соавторы романа. В 1989-1993 годах на русском роман выпустили около 15 разных издательств.

    Если кому интересно — текст романа здесь.

    Та самая легендарная рукопись сохранилась до наших времён
    и содержится в Лесосибирском музее леса
    (г. Лесосибирск, Красноярский край).


    Тим Скоренко

    Источник: Бессмертный барак

    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 12.06.2020 в 19:38.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  10. Facebook




    Слова, которые Пикассо произнес во время
    празднования своего юбилея (90 лет)
    в 1971 году:


    «…Многие становятся художниками по причинам, имеющим мало общего с искусством.
    Богачи требуют нового, оригинального, скандального.
    И я, начиная от кубизма, развлекал этих господ несуразностями,
    и чем меньше их понимали, тем больше было у меня славы и денег.

    Сейчас я известен и очень богат, но когда остаюсь наедине с собой,
    у меня не хватает смелости увидеть в себе художника в великом значении слова;
    я всего лишь развлекатель публики, понявший время.

    Это горько и больно, но это истина…»


    -------------------------------------------------------
    P.S. Выбор : Суворов Виктор :
    Страница - 94 : Читать онлайн
    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 28.07.2020 в 20:46.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  11. Мария Игнатьева.

    Красный демон Тухачевский




    — Собирайся, родная! Я за тобой…
    Так в одночасье изменилась ее жизнь. Вчера она была дочерью машиниста депо, а сегодня стала женой красного командарма Миши Тухачевского. Маша была его первой гимназической любовью, но, где бы он ни был, он отовсюду писал ей, не давая забыть тех далеких дней в Пензе, когда гимназист класса «Г» преподнес ей цветы и прошептал:
    — Я уезжаю в Москву. Но когда-нибудь я вернусь за вами, вернусь навсегда.
    Маша, говоря по чести, не поверила этим словам, но и забыть юношу не смогла… Или он не позволил ей это сделать.
    Вагон командующего армией был, конечно, уютным и обжитым. Он мало напоминал теплушки, которые везли на фронт солдат. Маша на станции не раз видела составы, не раз читала на закопченных деревянных стенках надпись «40 человек или 8 лошадей». Наверное, эти несколько дней были в ее жизни самыми счастливыми. Красавец и умница, командарм и орденоносец Миша был только с ней — он позволял себе отвлекаться лишь тогда, когда она спала.
    Обмирая, слушала Маруся рассказы Миши о немецком плене, слушала и не могла поверить. Четыре попытки побега… И пятая, удачная!
    Да разве могло такое быть? Это как же должны были немцы уважать ее мужа, как ему доверять, чтобы под честное слово отпускать его из лагеря в город! И после попытки бежать — вновь, как ни в чем не бывало, отпускать, и опять под честное слово. Перед Марусей, так он чаще называл жену, Тухачевский не кривил душой и рассказывал все без утайки. Так было заведено в доме его отца, который женился на матери по большой любви, наплевав на мнение света. Вернее было бы сказать, что он рассказывал обо всем, что уже произошло и что нельзя изменить. А вот мысли свои всегда оставлял при себе.
    Мезальянс родителей, конечно, не мог не отразиться на судьбах детей. Но если старшие достаточно легко нашли себе место в жизни, то Михаил за это отца почти ненавидел временами.
    Еще бы! Ведь именно из-за его, отца, женитьбы Михаилу был закрыт путь в военное училище и он вынужден был посещать гимназию. Кто бы сомневался, что учился мальчик спустя рукава при способностях весьма и весьма незаурядных. Он едва ли не с детства в совершенстве владел немецким и французским, любил астрономию и математику. Но при этом ненавидел Закон Божий.
    — Помню-помню, — рассмеялась Маруся, когда Михаил впервые об этом упомянул. — Я увидела тебя возле городского сада, после того как батюшка выставил тебя с урока и велел классному наставнику сопроводить тебя до дома.
    Михаил улыбнулся жене:
    — А наставнику было лень одеваться, и он просто выдворил меня из гимназии, погрозив, что обо всем доложит отцу.
    — Доложил?
    — Нет. Запамятовал… или «не захотел портить судьбу юноше»…
    — Портить судьбу?
    — Да, он сам так всегда говорил, прикрывая собственное нерадение.
    — И вы, конечно, этим пользовались?
    — Конечно. Иначе как бы мы с Куляпко смогли провести весь день в кондитерской мадам Софи, а потом еще и привести туда вас с Глашей?
    — Это тогда у вас не хватило денег и пришлось оставить форменную фуражку в залог?
    По скулам Михаила заходили желваки — это было не то воспоминание, которое его веселило. Унижение от тех минут, когда отец раскрывал бумажник, отдавал ассигнации мадам Софи и забирал фуражку, вернее, то холодное презрение, каким он облил сына, не забылось до сих пор.
    Маруся осеклась. Ей совершенно не хотелось расстраивать мужа. Да и кто мог знать, что такое далекое воспоминание столь сильно заденет всесильного командующего Первой революционной армией?
    Повисла неловкая пауза. Маруся перевела взгляд за окно, где мелькали осенние золотые леса, — Пенза осталась далеко позади, а впереди была неведомая ей пока «линия фронта». Девушка поежилась — она была не из робкого десятка, однако о войне думать было тревожно. Но все же она решилась:
    — Куда мы сейчас, Михаил?
    — Бить врага, душа моя…
    — Врага? Колчака?
    — Нет, — наконец Михаил улыбнулся. — У революционной России много врагов. Но не думаю, что тебе так уж интересно будет узнать, кто их них именно сейчас доживает последние дни.
    — Последние дни?
    Маруся прекрасно знала, вернее, уже успела рассмотреть, что ее муж невероятно тщеславен, что каждой своей победе придает огромное значение, а каждое поражение склонен рассматривать только как случайность. Хотя если твои враги сплошь генералы, а ты стал командовать целой армией, получив только чин поручика… Наверное, тебе лучше знать, насколько быстрой и решительной будет грядущая победа.

    — Но это, уверен, не то, о чем следует говорить с любимой женой.
    Маруся прижалась к плечу мужа. Оно было таким жестким, надежным. Девушке стало удивительно спокойно — пусть они едут на какую угодно войну, но пока он рядом с ней, ей бояться нечего!
    Михаил обнял жену за плечи и чуть прижал к себе. Он чувствовал, что рядом с ним не просто женщина, молодая и удивительно красивая, но истинный соратник по борьбе. Или хотел это чувствовать…
    Тухачевский тоже смотрел в окно на пролетающие мимо осенние леса. Но что видел он? Наверняка не красоты природы занимали мысли командующего Первой революционной армией. И не стоящие перед ним боевые задачи. Сейчас он был ох как далек и от жены, и от вагона командарма, и от России. Слова Маруси невольно вернули его в те дни, когда он, окончив с отличием последний класс Александровского военного училища, куда отец все-таки смог его определить, получил аттестат. Да, окончил блестяще — в первой тройке по успеваемости.
    «Только там, в училище, и еще в кадетском корпусе до училища я и занимался с удовольствием. Я чувствовал, что именно в этом мое призвание — стать выдающимся полководцем. Великим, именитым. Так, чтобы обо мне люди вспоминали с уважением и восхищением даже через десятки лет. Ох, какое же прекрасное время это было!»
    Время и впрямь было не самым плохим — Российская империя тратила на воспитание будущих воинов немало сил и средств. Поощряла лучших из них. Кадровый военный — это было и почетно, и уважаемо, и безбедно (если, конечно, не играть в карты с утра до вечера и не волочиться за юбками). Но цель Михаила была слишком высока, чтобы разменивать жизнь на такие мелочи.
    Михаил окончил училище и был представлен самому государю императору Николаю Второму. Еще одной привилегией отличников была возможность выбора дальнейшего места прохождения службы. Михаил выбрал лейб-гвардии Семеновский полк, и после прохождения необходимых процедур гвардии подпоручик Тухачевский в июле 1914 года был назначен младшим офицером в седьмую роту второго батальона.
    — Эх, Маруська, — чуть раньше говорил Михаил, вспоминая о тех днях. — Какое это было чудесное время, какие надежды мы питали… Но проклятые немцы… все наши надежды расстреляли и газами задушили. Чудовищная и страшная германская война!..
    — Газами? — Маруся широко открыла глаза. — И тебя тоже?
    — Нет, от этого меня судьба уберегла. Хватило боев на Западном фронте.
    Дальше речь его приобрела характер газетной статьи — жена поняла, что эту историю он рассказывал уже не раз и она была отлакирована и отполирована до полной гладкости, даже глянцевости.
    — Я был участником Люблинской, Ивангородской и Ломжинской операций. Был ранен, за проявленный героизм пять раз представлен к награждению орденами — Святой Анны с мечами, Святого Владимира четвертой степени с мечами и бантом, Святого Станислава. Святую Анну четвертой степени «За храбрость» получил буквально накануне плена…
    Маруся кивнула: Михаил часто рассказывал ей о тех годах, о плене, о скрипке. Но Тухачевский словно не видел сейчас лица жены — его рассказ тек по накатанной колее, он словно сам любовался собой — молодым героем, отчаянным храбрецом, первым из роты героев.
    — В февральском бою 1915 года у деревни Пясечно под Ломжей моя рота была окружена, а сам я попал в плен. Представь себе: ночь, немцы окружили позиции роты и вырезали ее почти полностью. Нашим ротным командиром был капитан Веселаго, отчаянный сорвиголова, добровольцем попавший в 1905-м на русско-японскую. Он дрался как лев, но был убит. Говорят, когда русские потом отбили захваченные германцами окопы, на теле капитана насчитали двадцать штыковых и огнестрельных ран… А опознали капитана только по Георгиевскому кресту. Мне об этом рассказали намного позже, в семнадцатом, когда я вернулся в запасной батальон Семеновского полка.
    Сам же Тухачевский угодил в плен не просто живым, но даже не раненым. Об этом он вспоминать не любил. Хотя мысленно оправдывал себя тем, что ему некуда было деться из расположения батальона, оцепленного германцами.
    А вот воспоминания о последующих двух годах в плену были не в пример приятнее — уважение, которое питали к нему враги, уважение, с которым к нему относились другие пленные. Высоченный тощий француз де Голль как-то назвал его «неистовым Мишелем» — за его тягу к свободе. И еще за то, что не было дня, чтобы он, Михаил, не изобретал планов побега.
    Тухачевский опустился на диванчик и усадил рядом жену. Впереди, похоже, был населенный пункт — поезд командующего замедлил ход, ложечка в стакане перестала дребезжать, шторы больше не колыхались, опали, плотно закрыв окна от любопытных глаз.
    — А я рассказывал тебе, Маруся, о скрипке?
    — О скрипке? Которую ты в Александровском сделал?
    — Нет, о другой. О той, которую в Ингольштадте получил.
    — Об этой не рассказывал. А что это за история?
    Михаил довольно усмехнулся. Да, о таком приятно вспомнить и сейчас, хотя уже не один год прошел…
    — А дело было так. Я человек решительный и в плену надолго задерживаться не собирался. Бежал целых четыре раза. Но ловили и возвращали.
    Маруся кивнула — это она уже слышала не раз. Как слышала не впервые и о том, что его отпускали в город под честное слово. И он, Михаил, собственное офицерское слово нарушал с такой легкостью…Должно быть, цель в его глазах оправдывала средства. Как-то раз Тухачевский обмолвился, что если побег удавался, то немцы расстреливали пятерых пленных, которых выбирал слепой жребий. А если беглеца удавалось изловить, то его запирали в карцер. И все. Проходило какое-то время, и беглец снова возвращался в свой барак, по-новой давал обещание и опять уходил в город прогуляться.
    «Странная логика…» — думала Маруся, слушая рассказы мужа.
    — Когда меня изловили в четвертый раз, то этапировали в Ингольштадт — специальную крепость для таких же, как я, непреклонных и решительных беглецов. Форт номер девять — здесь содержались пленные, для которых определен особый режим содержания… Немцы называли их штрафниками. Раз в год пленникам дозволялось писать прошение в комитет Красного Креста, обычно просьбы эти Красный Крест не удовлетворял. Но та моя просьба была выполнена — ведь такого еще не просил никто.
    — И о чем же ты просил?
    — Я помню то письмо дословно: «В Международный комитет Красного Креста. Поскольку ваша организация не может облегчить жизнь простого российского военнопленного категории № 5 (неоднократные попытки к побегу), прошу из средств комитета купить мне скрипку и отправить ее в Ингольштадт. Подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Михаил Тухачевский». И, представь себе, скрипку доставили через два месяца. Подарок Красного Креста администрация крепости была вынуждена передать неукротимому российскому заключенному.
    — А дальше? Что было дальше?
    — Дальше каждый вечер в крепости звучала скрипичная музыка. С девяти до десяти вечера номерной заключенный форта номер девять играл на скрипке. Каждый день! Так, чтобы к этому привыкли все!
    — Привыкли?
    — Привыкли, — кивнул Михаил. — Да как! Надзиратели, которые обязаны были присутствовать на каждом концерте, сначала сидели в зале, где я играл, потом, устав от музыки, стали слушать из-за дверей. И как только это случилось, я передал скрипку другому, тоже заключенному, тоже из форта номер девять. Но другому человеку.
    — А зачем?
    — Да дело-то в том, что всю эту историю со скрипкой я задумывал как отвлекающий маневр — неужели ты думаешь, что заключение в Ингольштадте могло заставить меня отказаться от мысли о побеге?!
    — Тебя? Конечно нет — твой дух не сломить каким-то ограниченным немчурам.
    — Да, родная, именно так. Мой дух не сломить никогда и никому!
    Маруся кивнула — это она знала всегда. Еще в те невероятно далекие гимназические времена Михаил был на удивление настойчивым, временами до ослиного упрямства.
    — И чем же закончилась история?
    — А чем она могла закончиться? Все были уверены, что играю я, а я в это время собирался вон из крепости. И сбежал всего через неделю после того смешного первого концерта…
    «И кто-то за тебя поплатился жизнью… Немцам-то не отказать в педантичности и аккуратности».
    Нельзя сказать, что Маруся осуждала Михаила. Ничуть. Но что-то в нем ее откровенно пугало, в том числе и эта самая решительная непреклонность. Непреклонность и еще уверенность в том, что он один знает, что лучше и что хуже. Не зря же в качестве свадебного подарка Михаил преподнес Марусе маленький револьвер. Девушка почти не удивилась — ждать от Михаила чего-то иного было почти невозможно.

    — Всегда носи его с собой. Помни, что ты жена командарма. Всегда будь готова защищаться.
    — Как скажешь.
    Маруся кивнула.
    От слов «жена командарма» на душе стало так тепло и ясно, а от слов «готова защищаться» почему-то неуютно.
    * * *
    «Помни, что ты жена командарма…»
    Прошло немногим более полугода. Маруся уже вполне отчетливо понимала, что на самом деле значат эти слова. Меньше всего ей нужно было защищаться. А вот что нужно было куда больше — это терпеливо ждать, ждать неделями, когда муж возвратится из очередного рейда, «экспедиции», как он это называл.
    Первая Революционная армия на самом-то деле существовала только на бумаге. Живую, настоящую, «боевую», как говорил Михаил, армию еще только предстояло создать. Создать, опираясь на свой небогатый опыт, прислушиваясь к мнению военспецов, но все же не следуя ему буквально.
    Как-то раз Маруся нашла на столе мужа черновик приказа. Несколько раз перечитала его и ужаснулась, насколько огромной, просто чудовищной была стоящая перед Михаилом задача. Соглашаясь отправиться вместе с Тухачевским на Западный фронт, она не представляла, насколько велика разруха, во что превратилась бывшая армия Российской империи и какой путь предстоит пройти разрозненным частям, чтобы вновь стать армией.
    «Приказываю всем бывшим офицерам немедленно стать под Красные знамена вверенной мне армии и уже сегодня прибыть ко мне! Неявившиеся будут преданы воен…»
    Неудивительно, что по вечерам муж появляется таким измочаленным. Создать армию из ничего — это слишком серьезная задача… И решение такой задачи взять на себя может только очень уверенный в себе и своих силах человек. Наверное, поэтому Михаил почти не слушал ее рассказов о том, как голодно в Пензе, как бедствуют родители Маруси.
    — Мы строим великую страну, строим на развалинах. Да, мы несем большие потери, приносим по-настоящему кровавые жертвы. Но революция, поверь мне, Маруська, приведет нас в светлое завтра.
    Мария верила мужу. Верила, но время от времени одергивала себя, чтобы не задать мужу вопрос «когда?». Когда наконец наступит это светлое будущее?
    Маруся, дочь машиниста, была девушкой простой, полученного гимназического образования ей было вполне достаточно. Муж не раз повторял, что ей следует учиться, побольше читать, работать над собой, избирать себе трудные цели и достигать их.
    Но высокие цели Мария ставить перед собой не хотела. Или, быть может, хотела, но сил после повседневных забот не оставалось. После повседневных забот и горьких писем, которые писали ей родители.

    «Моя дорогая Машенька. Пишут тебе твоя мать и твой отец. У нас все хорошо, чего и тебе желаем. Третьего дня соседка наша, Глафира Степановна, померла. Вышла из дому по воду, но не смогла поднять ведро — с голодухи сил совсем не было. А вечером и преставилась. Твоя подружка Сонечка устроилась сестрой милосердия в военный госпиталь. Какая она ни безрукая девка, но все ж таки там паек, надеется, что с голоду помереть ей не дадут. Она же, бедняжка, совсем одна осталась на этом свете. Батюшка ее еще год назад скончался, а нынешней осенью матушка и младшая сестренка померли: тиф… Спасибо тебе за муку, что прислала ты нам в прошлом месяце. Мы устроили такой пир, так радовались твоему счастью. Даст бог, судьба убережет тебя от судьбы Насти и Сонечки! За сим остаемся навеки твои мама и отец!»

    Маруся плакала над такими письмами. Мама, простая женщина, жалела ее, жалела и даже половины правды не писала. Наверняка ведь и они с отцом голодают. А тем, что она привозит, с соседями делятся. Страшный-то год, разруха…
    Как-то раз попыталась Маруся поговорить об этом с мужем. Михаил несколько дней подряд появлялся рано, усталый, но чем-то довольный. Вот в один из таких вечеров и рассказала она Тухачевскому о том, как бедствует его родная Пенза.
    Но Михаил ее не слушал совсем. Он слышал, что она говорит, но думал о чем-то невероятно далеком, нездешнем.
    — Михаил, ты слышишь меня? — окликнула его Маруся.

    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 29.07.2020 в 19:08.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  12. Тухачевский улыбнулся жене, но ничего не ответил. Он и слышал и не слышал ее. Тогда Маруся впервые задумалась о том, что для ее мужа значит их брак. Впервые, ведь раньше ей было вполне достаточно его крепких объятий, бессонных ночей в его ласках, чтобы понимать, что она нужна ему и что именно в ней он видит будущее своей семьи. Однако нынче, когда на смену эйфории первых дней пришла обыденная жизнь, ежедневные заботы, когда мир с его радостями и, куда чаще, неприятностями вторгся и властно заявил свои права, вдруг оказалось, что Михаил даже здесь, с ней, все равно неспокоен. Он, становясь мужем, не перестает быть тактиком — его мозг все так же занят решением вопроса, как выстроить свою судьбу, добиться заветной цели.
    Марусе стало страшно: что, если она ему нужна тоже только для этого, для того, чтобы сделать еще один шаг к заветной цели? А потом еще один, а потом еще…

    Михаил любил вспоминать, как, вернувшись в Россию в семнадцатом (неужели это было всего два года назад?), сразу же понял, что следует принять сторону большевиков, что так он сможет добиться главной своей цели — стать самым именитым военачальником.
    — Понимаешь, Марусь, я ведь еще в гимназии мечтал стать не просто военным, я мечтал стать генералом.
    — Помню, что старшеклассники в гимназии тебя дразнили Бонапартом… — перебила Мария.
    Михаил нахмурился:
    — Это не то, совсем не то. Хотя если бы мне удалось достичь чего-то подобного, с армией пройти Европу, возвеличивая свою страну…
    Да, от такого я бы не отказался. Ну так слушай. Вот я пересек русскую границу, вот ступил на улицы Петербурга. Нет, уже Петрограда. Я прошел от Невы вверх, может быть, несколько кварталов. Я увидел страну, которой остро, до боли, не хватает всего. Но в первую очередь не хватало, как мне тогда показалось, силы упорядочивающей. Ведь до германской войны все же было спокойно. Но куда девались толстые городовые с перекрестков? Почему Главный штаб больше напоминает сарай? Словно люди, получившие власть, добившиеся ее, не знают, что теперь с ней делать, куда приложить свои силы, чтобы страна вновь стала похожа на страну, а не на сброд бездельников…
    Маруся ахнула — да, муж от нее ничего не скрывал, но его откровения были такими страшными, «контрреволюционными»… Тогда Мария не обратила внимания, что муж-то говорит шепотом.
    Много позже она вновь будет вспоминать эти слова, и вот тогда еле слышный шепот найдет свое оправдание.
    — К тому же как-то на улице случайно встретил я Николая Куляпко, он уже был при высокой должности. Нет, я ему не завидовал — да и отчего бы мне, Тухачевскому, завидовать карьере сына ремесленников. Но, поразмыслив, пришел в выводу, что как Николай выбрал сторону для выстраивания своей жизни, так и я должен сделать это и что сейчас мне с Куляпко и его революцией по пути.
    Мария только молча кивнула. «Сейчас по пути» — этим было сказано все.
    — Но мало было сделать выбор. Надо было выдвинуться. Стать не просто одним из военспецов, стать необходимым! Именно поэтому я и отправился в запасной батальон Семеновского полка, именно поэтому рассказал солдатским командирам все о своем плене и своих побегах. Именно поэтому, думаю, солдаты и избрали меня, подпоручика (подумай только, Маруська, всего лишь подпоручика!) командиром роты.
    — Но ведь ты же был командиром роты там, в окопах?
    — Это иное, девочка. Там командует тот, кто понимает, что надо делать. И погоны имеют совсем небольшое значение. А здесь, среди этого бывшего крестьянского сброда…
    — Михаил!..
    — Да, верно. Так вот, подпоручику в двадцать четыре года никогда не стать бы командиром роты в те, прежние времена, при Николае. А сейчас… И тут я понял, что сделал верный шаг. Через неполных три месяца по рекомендации все того же Николая я вступил в партию большевиков.
    — Хорошо, что ни Николай, ни кто-то еще не слышит твоих слов.
    — Ну почему же? Я был убежден, что именно за большевиками будущее. И я хочу принести пользу своей стране, значит, я один из них. Да я и сейчас в этом убежден — наверное, более, чем тогда.
    Что-то в словах мужа пугало Марусю, но что-то и успокаивало. Может быть, ей, простой девушке из простой семьи, пусть и окончившей гимназию, не понять, что же движет такими гигантами, как ее муж? Может быть, и ей не мешало бы взглянуть на мир не с обывательской, а с иной, более высокой, точки зрения. «Приносить пользу стране» — как это важно, как торжественно звучит. А Михаил все продолжал свой рассказ:
    — Ведь в восемнадцатом году не было в стране настоящей обученной армии. Ценили каждого военного специалиста, который перешел на сторону большевиков. Каждому давались огромные права — и это заставляло нас всех, военспецов, работать, не зная ни дня ни ночи. Николай, вот уж не знаю отчего, стал продвигать меня вперед так, как только мог, должно быть, видя во мне своего человека. Он даже представил меня Владимиру Ленину. Тот лишь раз взглянул на меня и сразу все понял! Это его слова: «Дайте ему армию и отправьте на фронт, пусть покажет, на что способен!» Вот так я стал командармом. Надо просто оправдывать доверие — и тогда я не только генералом, но и маршалом стать смогу…
    — Красным Бонапартом? — наполовину шутя, наполовину серьезно переспросила Маруся.
    — Да, красным Бонапартом. — Михаил шутки не принял, глаза его оставались строгими, далекими. — Но маршалу, помни это, Маруська, нужна в женах настоящая помощница. Не просто милая и любимая женщина, а женщина-соратник, женщина-сподвижник…
    «Соратник? Сподвижник? О чем это он?»
    — О чем ты, Михаил?
    — Хорошо бы тебе пойти на курсы. Тебе нужны новые знания, тебе необходимо понимание курса партии, тебе следует найти свое место в новом мире. Так, как нашел свое место я.
    — На курсы?
    — Да что ты меня все время переспрашиваешь? Я же ясно сказал — одних гимназических познаний для жены командарма недостаточно! А для жены маршала и университетских много не будет!
    Но Маруся вовсе не собиралась снова идти учиться. Да и зачем? Поддерживать мужа можно и не только высокоумными беседами с другими женами. Вот уж что меньше всего сейчас нужно ей — так это университет!
    «О чем он говорит? О чем думает? В стране голод, разруха. А ему подавай жену с университетским образованием! Другая, вишь ты, не подходит!»
    — Обратись в реввоенсовет… Мне обещали, что подыщут для тебя хорошие курсы для жен высшего командного состава. И не затягивай с этим.
    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 29.07.2020 в 19:09.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

  13. * * *

    Тогда Маруся послушно кивнула, решив, что обязательно и прямо завтра выполнит указание Михаила. Она даже уже оделась и вышла в холодный февральский полдень, когда увидела почтальона, спешащего к ней.
    — Вот хорошо, Мария Игнатьевна, что я вас увидел! Письмо вам. Получите, и я сразу дальше побегу!
    — Спасибо большое! — Маруся уже нетерпеливо разворачивала письмо.
    Как же она соскучилась по дому, по теплому маминому участию, по суровой и сухой отцовской улыбке! Как сжимается сердце сейчас, когда вспоминает она свой последний приезд в Пензу — изможденные лица родителей, опустевшие полки в кладовой, исчезнувшие безделушки, которые наверняка были обменяны на продукты… А мамины слезы, когда увидела она жестяные банки с консервами и мешочек с рисом… Как затряслись руки отца, когда он по одной заботливо ставил банки на самую верхнюю полку кладовой.
    Да, писала мама, в Пензе за месяц ничего не изменилось — родители живы и здоровы. Но умерла от голода двоюродная сестра отца, а тиф унес ее сыночка, Марусиного сверстника, который тоже, как и ее отец, пошел в машинисты.
    «Не беспокойся о нас, доченька, — писала мама. — Мы здоровы, всего у нас вдосталь. Едим сытно и тебя, кровиночку нашу, вспоминаем. Ждем не дождемся, когда ты вновь приедешь…»
    Руки у Маруси дрогнули. Господи, о какой же ерунде она думает, какие глупости собирается делать! Родители голодают, родня умирает, а она, дурочка, ищет курсы, подобающие жене маршала!..
    Девушка вытерла слезы и торопливо вернулась домой, пусть этим домом и был салон-вагон мужа. Руки по-прежнему тряслись, словно февральский сырой холод проникал и сюда, в натопленный уют.
    Маруся собрала все карточки, какие нашла. Не забыла продуктовый аттестат, который отдал муж. Проверила, хорошо ли сложила документы, плотно замоталась пуховым платком и поспешила в лавку, где обычно отоваривала карточки.
    Ей надо было не только получить продукты, но и успеть на литерный поезд, который отправлялся в тыл. Второй большой станцией, Маруся это знала, была Пенза.
    — Господи, только бы успеть!

    * * *
    Литерный отошел точно по расписанию. Проводив его, человек в длинной темно-серой шинели поспешил к авто, которое ожидало его на привокзальной площади.
    — В реввоенсовет! Да поживее!
    Шофер суетливо передвинул рычаг, и машина, сердито пофыркивая, прогрохотала через площадь в сторону длинной Торговой улицы. В ее торце высилось здание биржи. Бывшей биржи, точнее, теперь в нем помещался реввоенсовет фронта. Человек в серой шинели вытащил из кармана часы и открыл крышку. Да, он отлично успевает…
    «Ну что ж, товарищ Тухачевский! Ваш ждет чрезвычайно неприятный разговор!»
    Человек в шинели довольно улыбнулся — этот выскочка из военспецов уже всем показал, что значат на самом деле революционное самосознание и революционный задор. Показал и то, что царские вояки уже никому не нужны — их опыт восприняло новое поколение и теперь всех их можно смело отправлять в расход.

    * * *
    — И наконец, последнее, товарищ командарм! Реввоенсовет не умаляет ваших заслуг, мы все, как один, поздравляем вас с награждением почетным именным оружием. Победа над Колчаком — это великая победа. Но все же моральный облик большевика, победителя белой сволочи, не может не беспокоить реввоенсовет!
    Тухачевский гордо выпрямился. «Моральный облик? О чем эта серая крыса? Не иначе, донесли о приезде Лидии…»
    — Ваша жена, командарм, ведет себя контрреволюционно. Пока вы воюете, она мешками таскает в Пензу продукты. В стране голод, а товарищ Тухачевская, пользуясь вашим именем, разъезжает на литерных поездах…
    Краска отлила от щек командарма. Да, это было куда страшнее, чем появление любовницы у первого лица армии. Это была неприкрытая контрреволюция. Понятное дело, что весь предыдущий разговор был затеян только ради этих нескольких слов. И теперь ему надо принять решение — защищать жену или нет.
    — Мы даем вам три дня, товарищ Тухачевский, чтобы вы навели порядок в своей семье. Три дня!..
    — Слушаюсь! — командарм щелкнул каблуками.
    — И прекратите ваши царские штучки! На дворе двадцатый год, Николай Кровавый мертв, а у вас все выправка да муштра! Лучше бы вместо этого проводили политинформации!..
    — Будет исполнено! — Командарм коротко кивнул, повернулся через левое плечо и вышел в бывший биржевый зал, сейчас тихий и пыльный.
    Стульев не осталось — они все ушли на дрова. Лишь два огромных ореховых стола да высоченный шкаф-картотека томились в пыльном углу, дожидаясь того мгновения, когда революционный топор сокрушит их в щепки и они отправятся в коптящие буржуйки, вроде той, что пыталась согреть комнату революционно сознательных членов совета.
    — Проклятые болтуны, — прошипел Тухачевский. — Чинуши…
    Но в чем-то они были правы. Не дело, чтобы жена командарма, как последняя мешочница, таскала продукты в голодающий город. Люди сами виноваты в том, что бедствуют. А ее, Маруси, дело — хранить честь и заботиться об имени мужа.

    * * *
    Маруся вернулась от родителей через двое суток. С усилием стянула платок, размотала его и стала снимать полушубок. Руки дрожали — уж очень она замерзла в вагоне. Пусть поезд и был литерным, но вагоны не отапливались, и до родного дома она добралась за семь долгих часов. А уж возвращалась так и вовсе в обычной теплушке, куда жену командарма устроили конники, в Тухачевском как в командующем не чаявшие души. Путь обратно тоже растянулся, но тут хотя бы ее пару раз угостили горячим чаем и крупным темно-серым ноздреватым сахаром.
    И вот наконец она дома. Отчего-то пусто, хотя время позднее, Михаил должен был бы уже вернуться.
    Маруся сняла полушубок и протянула руки к буржуйке — огонек в ней едва теплился, но все же это было тепло, такое долгожданное. Послышались тяжелые шаги — Михаил поднимался в салон-вагон.
    Маруся радостно обернулась к дверям. Вот распахнулась узкая створка, вот Тухачевский шагнул внутрь. Но вместо объятий и радостной улыбки Марусю ожидало совсем иное: тяжелая пощечина обожгла щеку.
    — За что?
    — Мещанка! Мешочница! Дрянь!
    Маруся приложила холодную руку к вмиг запылавшей щеке. От обиды подступили слезы, но она изо всех сил сдерживалась, чтобы не заплакать. «Слезы — это слабость, недостойная жены командарма…»
    Да, такое тоже он ей когда-то говорил. И, к сожалению, она отлично выучила этот урок. Хотя не выучила многих других, за что теперь, как видно, и расплачивалась.
    Михаил даже не пытался сдержаться. Обычно сухой, сейчас он сыпал бранными словами, намеренно стараясь ударить ее побольнее. И, выкричавшись, наконец куда тише прошептал, нет, прошипел:
    — Я же велел тебе зайти в реввоенсовет! Велел учиться! Равняться на других жен комсостава! А ты вместо этого выставила меня вором! От твоей глупости вся моя карьера может рухнуть! Ты что, не понимаешь, какую глупость совершила?
    — Да какую же глупость, Миша?! Что дурного в том, что я к родителям съездила, продуктов им отвезла? Ведь пухнут от голода, умирают… Неужели ты хочешь, чтобы я осталась сиротой?
    — Они сами виноваты в том, что голодают. Работать надо больше, революционную сознательность проявлять! Тогда и еда будет, все будет!..

    — Сами виноваты?! — Маруся, не выдержав, тоже сорвалась на крик. — Виноваты? Да как твой язык поганый повернулся! Отец виноват, что сутками из депо не вылезает, а по рабочей карточке получает осьмушку хлеба в день?! Мать виновата, что в госпитале днюет и ночует?! Виновата в том, что санитаркам даже рабочей карточки не положено? Виноваты в том, что из дома ушло все мало-мальски ценное только для того, чтобы прокормить семью?..
    Михаил молчал. Он отчего-то не задумывался о том, что крестьянские мятежи под Тамбовом, здесь, да что там, почти по всей России поднимают люди, дошедшие до крайней точки, обобранные продразверсткой не просто до нищеты, догола… Он, регулярно получавший письма от близких из Александровского — тихого имения, которое семье удалось сохранить, — ни разу не встречал там жалоб на голод, на безжалостных продотрядовцев. Мать все больше рассказывала об успехах сестер, радовалась его, Михаила, успехам…
    — Я тебе не верю, ты лжешь, не может быть, чтобы все было настолько плохо. Ведь уже третий год революции идет, на местах столько успехов!
    — Ты можешь не верить мне, можешь не верить собственным глазам, если вдруг окажешься на Поволжье, в Тамбовской губернии, здесь, в Пензенской… Но все еще страшнее, чем есть. А врать тебе мне незачем — я не сделала ничего дурного. Я просто повела себя как нормальный человек, любящая дочь…
    У Маруси разом закончились силы, и она тяжко опустилась на изящный венский стульчик. Ивовое плетение жалобно заскрипело.
    — И ни в какой реввоенсовет я не пойду… У этих неучей помощи просить? Выслуживаться? Доказывать свою пролетарскую сознательность? Мне, дочери путейца?
    Михаил молчал. Он упорно не хотел слышать того, что Мария ему говорила. Страх за себя и свою карьеру, эгоистичная боязнь замараться о неприглядную действительность — вот что двигало им. И еще слова человека в серой шинели: «У вас есть три дня, чтобы разобраться с женой…»
    Разобраться? Что он имел в виду? И почему три дня?
    Михаил перевел взгляд за окно. Никто, кроме него и комиссара, не знал, что через три дня поезд командарма вместе со всеми формированиями будет отправлен на Дон, чтобы выбить атамана Краснова. А лучше — уничтожить его и все его войско. Но комиссар, одобривший этот план, еще не вернулся из Петрограда. А он, Тухачевский, больше никому не доводил его ни в распоряжениях, ни просто в беседе. Да и с кем он может тут беседовать? С солдатней, право от лево не отличающей? Или с этими революционно устремленными недоучками, студентами, сбежавшими «в революцию» из-за лени?
    «Нет вокруг никого, с кем я мог бы хоть словом перемолвиться спокойно. Вот, думал, что жена станет мне сочувствовать и помогать, но и она оказалась…»
    Михаил махнул рукой и встал:
    — Как бы то ни было, Мария, но теперь ты для меня не существуешь — в церкви нас не венчали, а революционный брак развода не требует. Ты свободна!
    Он ожидал чего угодно, быть может, Марусиных слез, быть может, криков, но только не того, что увидел, — ее молчаливого кивка. Девушка встала, опять набросила на голову и плечи пушистый платок, старательно застегнула полушубок и, пройдя через салон-вагон, стала спускаться по крутым ступенькам…
    «Что она затеяла? — паника затопила душу Тухачевского. — Куда она сейчас пойдет? Комиссара нет, но есть его жена. Они с Маней дружны… Жаловаться на меня собралась, мещанка?»
    Михаил поспешил следом. Он уже представлял, что будет, когда его вновь призовут в реввоенсовет, вновь станут тыкать в лицо, но теперь уже обвинять станет его собственная жена, которая, конечно же, вывернет перед сочувствующей комиссаршей все грязное белье, обязательно вспомнит и тот давний разговор о высоких целях, которые он, Тухачевский, поставил перед собой когда-то и ради которых способен пойти на любой компромисс.
    Он ступил на верхнюю ступеньку, огляделся по сторонам. В неверном станционном свете далеких желтых фонарей не было ни души. Лишь между путями шел прочь от салон-вагона солдат в длинной шинели. Поблескивал примкнутый к винтовке штык, вровень в дулом качалось в такт шагам навершие буденовки.
    «Да где же она?»
    Михаил спустился на одну ступеньку, потом еще на одну. Студеный ветер мигом выдул из кителя остатки тепла. Тухачевский поежился. Куда идти теперь, где искать эту дурочку? Как защищаться от нее?
    В тот самый миг, когда Тухачевский ступил на щебенку между путями, он получил ответ на все свои вопросы. Из-за салон-вагона прозвучал одинокий выстрел.
    «Револьвер?»
    Тухачевский бросился на звук и увидел, как на рельсы оседает Марусино тело, а в ее руке зажат тот самый, подаренный на свадьбу револьвер. Тот, что всегда должен был быть при ней.
    «Ну что ж, — с немалой долей облегчения подумал Михаил. — Наказ реввоенсовета выполнен: я разобрался с женой. И быстрее, чем за три дня…»
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949


  14. Из книги Людмилы Гурченко

    Моё взрослое детство



    "...Было так весело и празднично. Было лето.
    Наш детский сад на лето переехал в Ольшаны, под Харьковом.
    На всех праздниках в садике я пела, на Новый год была снегурочкой.
    Воспитательница говорила папе и маме: «Ваша Люся должна стать актрисой».
    «Да! Ета у в обязательном порядке, Так и будить!» — заверял ее папа.
    Я была влюблена в мальчика Семочку.
    На сохранившихся фотографиях мы с ним везде рядом.

    И вдруг родители срочно увозят нас в Харьков.
    Еще утром мы были в лесу на прогулке.
    Нарвали ромашек и сиреневых колокольчиков.
    А вечером мы уже оказались дома, и увядший букет лежал на диване...
    Все оборвалось мгновенно, неожиданно.

    Всего пять с половиной лет я прожила «до войны». Так мало!

    «Война, война, война.., Сталин, Россия...
    фашизм, Гитлер,.. СССР, Родина», — слышалось отовсюду.

    Что такое война? Почему они ее боятся?
    Мне было очень любопытно — что такое «пострадало от бомбежки»?
    Как это выглядит? После бомбежки мы с папой пошли в город.

    — Марк, не бери Люсю. Там могут быть убитые. Зачем ребенку видеть это?
    — Ребенок, Лёля, хай знаить и видить усе. И хорошее и плохое...
    Усе своими глазами... Жисть есь жисть, моя детка...

    Мы пошли в центр, на площадь имени Тевелева. Во Дворец пионеров попала бомба.
    Середина здания, там, где был центральный вход, разрушена. Окна выбиты.
    А как же красные пушистые рыбки? Где они? Успели их спасти?

    Городской Пассаж, что напротив Дворца, был разрушен совершенно,
    и даже кое-где еще шел дым. «Да, усе чисто знесли, зравняли з землею...
    ах ты ж, мамыньки родныи...».

    Я так любила ходить в Пассаж с мамой!
    Мне он запомнился как сказочный дворец! Много-много света!
    И сверкают треугольные флакончики одеколонов «Ай-Петри», «Жигули», «Кармен»...
    Их много, бесчисленное количество. И мама — счастливая, как на Первое мая.

    А теперь бугристая, еще горячая груда камней.

    От Дворца мы пошли по Сумской улице к нашему дому.
    Около ресторана "Люкс" лежала раненая женщина.
    Других, более пострадавших, наверно, увезли в больницу.
    Она лежала на правом боку. Левое плечо у нее было раздроблено,
    и цветастая кофточка вдавилась внутрь. Широкая белая юбка от ветра поднималась.
    На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса.
    От ветра юбка закрывала лицо, и видны были белые трусики.
    "Товарищи! Кто-нибудь поправьте юбку... Как стыдно...
    Товарищи, дорогие товарищи, пожалуйста...Так стыдно..." - твердила она монотонно.
    Лицо у нее было совсем серое. Она даже не стонала. Неужели ей не больно?
    Почему она не кричит? Почему она говорит "Товарищи,товарищи"?

    На своем месте, около моей будущей школы, сидел Андрей,
    склонив на грудь свою грязную лохматую голову.
    Перед ним лежала на тротуаре его потертая кожаная кепка.
    Его убило осколком в спину.
    Он так естественно сидел, что никто и не подумал, что он мертв.
    Сидит нищий и сидит...
    Андрей был первым человеком в моей жизни, которого я увидела неживым.
    Как это? Был - и больше нет...

    "Усё, Лёль, Андрей нам усем приказал долго жить... Усю спину ему разворотило.
    Хай земля ему будить пухум. Эх, браток..."

    Папа ушел на фронт добровольцем.
    В первые дни войны его возраст считался непризывным.
    Тогда мне он казался молодым и здоровым.
    Только много позже я узнала от мамы, что он был инвалидом.
    Этого он стеснялся и всячески скрывал.
    После шахты у него на животе были две грыжи.
    Операция не помогла, они прорывались в других местах.
    Он всю жизнь носил бандаж, который сильно вдавливался в живот с двух сторон.
    Ему нельзя было поднимать тяжелое.
    Но я помню, как он то и дело поднимал тяжелые вещи, при этом крепко ругаясь.
    После шахты у него всю жизнь был сильный кашель.
    Когда он кашлял или смеялся, он всегда придерживал живот.
    Он всю жизнь носил свой баян, который весил двенадцать килограммов.

    Папа ушел на фронт. Мы с мамой остались в Харькове.
    Филармония, за которой они числились, имела строгий лимит на эвакуацию.
    В первую очередь эвакуировали заводы, фабрики, предприятия.
    А филармония, и тем более нештатные работники, позже...
    Так мы и просидели на переполненном вокзале с чемоданами и мешками,
    потом вернулись домой.

    Маме было двадцать четыре года. Она ничего не умела без папы, всего боялась.
    Когда папа уходил на войну, она была совсем потерянной и все время плакала:

    — Марк! Как же нам быть? Что же делать, Марк?.. А? Не оставляй нас... я боюсь...
    — Не бойсь, Лялюша, не бойсь... Ты девка умная, чуковная... Што ж, детка, зделаишь...
    Жисть есь жисть... Дочурочка тебе поможить... А я не могу больший ждать.
    Пойду добровольно защищать Родину! Ну, с богум...

    Папа ушел. Он унес с собой баян, а вместе с ним унес самые прекрасные песни,
    самый светлый праздник Первое мая, самое лучшее в жизни время.
    Время - "до войны”.




    На фото: Людмила Гурченко с мамой Еленой Александровной и отцом Марком Гавриловичем.
    Последний раз редактировалось Вениамин Зорин; 31.07.2020 в 01:43.
    Христианин, экуменист, и украинский националист ( БАНДЕРОВЕЦ ):
    https://veniamin-zorin2.livejournal.com/797.html
    Читайте "Секрет семейного счастья": https://proza.ru/2011/05/07/949

Метки этой темы

Ваши права

  • Вы не можете создавать новые темы
  • Вы не можете отвечать в темах
  • Вы не можете прикреплять вложения
  • Вы не можете редактировать свои сообщения
  •